Пред и после словия к моему двухтомнику стихов

Я не знаю, когда и как быстро я смогу реализовать свою мечту – выпустить в свет свой двухтомник стихов, но я, с другой стороны, и ждать так же не считаю нужным… Я к тому, что у меня, к каждому из альбомов стихов (в чисто хронологическом порядке) есть пред и после словия (кроме первых двух) …

Текст в них не мой, но это текст из тех книг, которые (каждая в свое время) оказала на меня серьёзное воздействие.

В данной статье я приглашаю вас ознакомиться с каждым из этих текстов… В одной статье. И это плохо, потому что тексты очень разные, а между тем интересные. Вам будет трудно. И сначала я полагал, что они будут неким «излишеством» на моем личном сайте… Но потом подумал о том, что я не прав.

Почему? Да просто потому, что я не имею права лишать читателей своего сайта (а вас немногим более 50-ти человек на постоянной основе) возможности ознакомления с теми текстами, которые на меня произвели серьезное впечатление…

Кстати, если кто из вас, хочет, то может отдельно «сброситься» на издание моего двух томника стихов, но вопрос в том, что он в том виде, в котором я бы хотел его издать – в твёрдой обложке – хотя бы 100 экземпляров – стоит от 200 до 300 тыс. рублей… Так что денег у нас всех вместе взятых вряд ли хватит… Это с каждого получается по… 300 000 руб.: 50 = 6000 рублей. Не знаю, как этот процесс организовать правильно, но… деньги не малые. И если вы будете скидывать средства (свои, кровные) именно на этот проект, то прошу сначала написать мне на почту. Я или дам «добро» или не дам. Это целевой взнос. С ним шутить нельзя. Тут надо все продумать и все взвесить. Почему? Потому что иначе не будет результатов – а тут результат – это самое главное. Если такой проект запускать, то запускать совместно для того, чтобы каждый из вас увидел его результат. Какой? В виде двухтомника у себя на руках. А какой еще?

Тут нужно со-организоваться. Под моим чутким контролем. Иначе «пиши – пропало».

Итак, по сути статьи, поехали.

1. ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ к 3-ему альбому:

Я уверен, что ни одному человеку не удавалось проникнуть взглядом в душу Волка Ларсена. Это была одинокая душа, как мне довелось впоследствии убедиться. Волк Ларсен никогда не снимал маски, хотя порой любил играть в откровенность.
— Я читаю в ваших глазах бессмертие,- отвечал я.
— Вы, я полагаю, хотите сказать, что видите в них вечно живое. Но это живое не будет жить вечно.
— Я читаю в них значительно больше,- смело продолжал я.
— Ну да – сознание. Сознание – постижение жизни. Но не больше, не бесконечность жизни.
Он мыслил ясно и хорошо выражал свои мысли.
— А какой в этом смысл? – отрывисто спросил он.- Если я наделен бессмертием, то зачем?
Я молчал. Как я мог объяснить этому человеку свой идеализм? Как передать словами что-то неопределенное, похожее на музыку, которую слышишь во сне? Нечто вполне убедительное для меня, но не поддающееся определению?
— Во что же вы тогда верите?
— Я верю, что жизнь – нелепая суета,- быстро ответил он. – Она похожа на закваску, которая бродит минуты, годы или столетия, но рано или поздно перестает бродить. Большие пожирают малых, чтобы поддержать свое брожение. Сильные пожирают слабых, чтобы сохранить свою силу. Кому везет, тот ест больше и бродит дольше других – вот и все! Вон поглядите – что вы скажите об этом?
Нетерпеливым жестом он показал на группу матросов, которые возились с тросами посреди палубы.
— Они копошатся, движутся, но ведь и медузы движутся. Движутся для того, чтобы есть, и едят для того, чтобы продолжать двигаться. Вот и вся штука! Они живут для своего брюха, а брюхо поддерживает в них жизнь. Это замкнутый круг. Двигаясь по нему, никуда не придешь. Так с нами и происходит. Рано или поздно движение прекращается. Они больше не копошатся. Они мертвы.
— У них есть мечты,- прервал я,- сверкающие, лучезарные мечты о…
— О жратве,- решительно прервал он меня.
— Нет, и еще…
— И еще о жратве. О большой удаче – как бы побольше и послаще пожрать.- Голос его звучал резко. В нем не было и капли шутки.- О том, чтобы устроится получше и иметь возможность высасывать соки из своих ближних. О том, чтобы самим всю ночь спать под крышей и хорошо питаться, а всю грязную работу переложить на других. И мы с вами такие же. Разницы нет никакой, если не считать того, что едим больше и лучше. Сейчас я пожираю вас и их тоже. Но в прошлом вы ели лучше моего. Вы спали в мягких постелях, носили хорошую одежду и ели вкусные блюда. А кто сделал эти постели, эту одежду, эти блюда? Не вы. Вы никогда ничего не делали в поте лица своего. Вы живете с доходов, оставленных вашим отцом. Вы, как птица фрегат бросаетесь на бакланов с высоты и похищаете у них пойманную ими рыбешку. Вы «одно целое с кучкой людей, создавших то, что они называют государством», и властвующих над всеми остальными людьми и пожирающих пищу, которые те добывают и сами не прочь были бы съесть. Вы носите теплую одежду, а те, кто сделал эту одежду, дрожат от холода в лохмотьях и еще должны вымаливать у вас работу – у вас или у вашего поверенного или управляющего – словом, у тех, кто распоряжается вашими деньгами.

Это свинство, и это… жизнь. Какой же смысл в бессмертии свинства? К чему все это ведет? Зачем все это нужно? Вы не создаете пищи, а между тем пища, съеденная или выброшенная вами, могла бы спасти жизнь десяткам несчастных, которые эту пищу создают, но не едят. Какого бессмертия заслужили вы? Или они? Возьмите нас с вами. Чего стоит ваше хваленое бессмертие, когда ваша жизнь столкнулась с моей? Вам хочется назад, на сушу, так как там раздолье для привычного вам свинства. По своему капризу я держу вас на этой шхуне, где процветает мое свинство. И буду держать. Я или сломаю вас, или переделаю. Вы можете умереть здесь сегодня, через неделю, через месяц. Я мог бы одним ударом кулака убить вас,- ведь вы жалкий червяк. Но если вы бессмертны, то какой во всем этом смысл? Вести себя всю жизнь по свински, как мы с вами,- неужели это к лицу бессмертным? Так для чего все это? Почему я держу вас тут?

— Но жить так – это же безнадежность! – воскликнул я!
— Согласен с вами, — ответил он. – И зачем оно вообще нужно, это брожение, которое и есть сущность жизни? Не двигаться, не быть частицей жизненной закваски – тогда не будет и безнадежности. Но в этом-то все и дело: мы хотим жить и двигаться, несмотря на всю бессмысленность этого, хотим, потому что это заложено в нас природой,- стремление жить и двигаться, бродить. Без этого жизнь остановилась бы. Вот эта жизнь внутри вас и заставляет вас мечтать о бессмертии. Жизнь внутри вас стремится быть вечно. ЭХ! ВЕЧНОСТЬ СВИНСТВА!
— Земля так же полна жестокости, как море движением. Иные не переносят первой, другие второго. Вот и вся причина.
— Вы так издеваетесь над человеческой жизнью, неужели вы не придаете ей никакой цены? – спросил я.
— Цены? Какой цены? – Он посмотрел на меня, и я прочел циничную усмешку в его суровом пристальном взгляде. – О какой цене вы говорите? Как вы ее определите? Кто ценит жизнь?
— Я ценю,- ответил я.
— Как же вы ее цените? Я имею в виду чужую жизнь. Сколько она, по-вашему, стоит?
Цена жизни! Как мог я определить ее? Цена жизни! Как мог я сразу, не задумываясь, ответить на такой вопрос? Жизнь священна – это я принимал за аксиому. Ценность ее в ней самой – это было столь очевидной истиной, что мне никогда не приходило в голову подвергать ее сомнению. Но когда Ларсен потребовал, чтобы я нашел подтверждение этой общеизвестной истине, я растерялся.

— С точки зрения спроса и предложения, жизнь самая дешевая вещь на свете. Количество воды, земли и воздуха ограниченно, но жизнь которая порождает жизнь, безгранична. Природа расточительна. Возьмите рыб с миллионами икринок. И возьмите меня или себя! В наших чреслах тоже заложены миллионы жизней. Имей мы возможность даровать жизнь каждой крупице заложенной в нас нерожденной жизни, мы могли бы стать отцами народов и заселить целые материки. Жизнь? Пустое! Она ничего не стоит. Из всех самых дешевых вещей, жизнь самая дешевая. Она стучится во все двери. Природа рассыпает ее щедрой рукой. И где есть место для одной жизни, там она сеет тысячи. И везде жизнь пожирает жизнь, пока не остается лишь самая сильная и САМАЯ СВИНСКАЯ.

— Видите ли, жизнь не имеет никакой цены, кроме той, какую она сама себе придает. И конечно, она себя переоценивает, так как неизбежно пристрастна к себе. Возьмите хоть этого матроса, которого я сегодня держал на мачте. Он цеплялся за жизнь так, будто это не весть какое сокровище, драгоценнее всяких бриллиантов и рубинов. Имеет ли она для вас такую ценность? Нет. Для меня? Нисколько. Для него самого? Несомненно. Но я не согласен с его оценкой, он чрезмерно переоценивает себя. Бесчисленные новые жизни ждут своего рождения. Если бы он упал и разбрызгал свои мозги по палубе, словно мед из сотов, мир ничего не потерял бы от этого. Он не представляет для мира никакой ценности. Предложение слишком велико. Только в своих собственных глазах имеет он цену, и заметьте, насколько эта ценность обманчива,- ведь, мертвый, он уже не сознавал бы этой потери. Только он один и ценит себя дороже бриллиантов и рубинов. И вот эти бриллианты и рубины пропадут, рассыплются по палубе, их смоют в океан ведром воды, а он даже не будет знать об их исчезновении. Он ничего не потеряет, так как с потерей самого себя утратит и сознание потери. Ну? Что вы скажете?

— Что вы, по крайней мере, последовательны, — ответил я. Это было все, что я мог сказать…
— Эх, никак не заставишь вас понять, никак не втолкуешь вам, что это за штука – жизнь! Конечно, она имеет цену только для себя самой. И могу сказать вам, что моя жизнь сейчас весьма ценна… для меня. Ей прямо нет цены, хотя вы скажете, что я ее переоцениваю. Но что поделаешь, моя жизнь сама определяет себе цену.

Видите ли, я испытываю сейчас удивительный подъем духа. Словно все времена звучат во мне и все силы принадлежат мне. Словно мне открылась истина, и я могу отличить добро от зла. Правду от лжи. И взором проникнуть в даль. Я почти готов поверить в бога. Но,- голос его изменился и лицо потемнело,- почему я в таком состоянии? Откуда эта радость жизни? Это упоение жизнью? Этот – назовем его так – подъем? Все это бывает просто от хорошего пищеварения, когда у человека желудок в порядке, аппетит исправный и весь организм хорошо работает. Это – брожение закваски, шампанское в крови, это обман, подачка, которую бросает нам жизнь, внушая одним высокие мысли, а других заставляя видеть бога или создавать его, если они не могут его видеть. Вот и все: опьянение жизни, бурление закваски, бессмысленная радость жизни, одурманенной сознанием, что она бродит, что она жива. Но увы! Завтра я буду расплачиваться за это, завтра для меня, как для запойного пьяницы, наступит похмелье. Завтра я буду помнить, что должен умереть, и, вероятнее всего умру в плаванье, что я перестану бродить в самом себе, стану частью брожения моря, что я стану гнить, что я сделаюсь падалью, что сила моих мускулов перейдет в чешую и плавники рыб. Увы! Шампанское выдохлось. Вся игра ушла из него. И оно потеряло свой вкус.

Иногда Волк Ларсен кажется мне просто сумасшедшим или во всяком случае, не вполне нормальным,- столько у него странностей и диких причуд. Иногда же я вижу в нем задатки великого человека, гения, оставшиеся в зародыше. И наконец, в чем я совершенно убежден, так это в том, что он ярчайший тип первобытного человека, опоздавшего родиться на тысячу лет или поколений, живой анахронизм в наш век высокой цивилизации. Бесспорно, он законченный индивидуалист и, конечно, очень одинок. Между нам и всем экипажем нет ничего общего. Его необычайная физическая сила и сила его личности отгораживают его от других. Он смотрит на них, как на детей – не делает исключения даже для охотников,- и обращается с ними как с детьми, заставляя себя спускаться до их уровня и порой играя с ними, словно со щенками. Иногда же он исследует их суровой рукой вивисектора и копается в их душах, как бы желая понять из какого теста они слеплены.

— Я вижу, вы еще верите в такие понятия, как «право» и «бесправие», «добро» и «зло».
— А вы не верите? Совсем?
— Ни на йоту. СИЛА ВСЕГДА ПРАВА. И к этому все сводится. А слабость всегда виновата. Или лучше сказать так: быть сильным – это добро, а быть слабым – зло. И еще лучше даже так,- сильным быть приятно, потому что это выгодно, а слабым быть неприятно, так как это невыгодно.
Человек не может причинить другому зло. Он может причинить зло только себе самому. Я убежден, что поступаю дурно всякий раз, когда соблюдаю чужие интересы. Как вы не понимаете? Могут ли две частицы дрожжей обидеть одна другую при взаимном пожирании? Стремление пожрать и стремление не дать себя пожрать заложено в них природой. Нарушая этот закон, они впадают в грех.

Верь я в бессмертие, альтруизм был бы для меня выгодным понятием. Я мог бы черт знает как возвысить свою душу. Но, не видя впереди ничего вечного, кроме смерти и имея в своем распоряжении лишь короткий век, пока во мне шевелятся и бродят дрожжи, именуемые жизнью, я поступал бы безнравственно, принося какую бы то ни было жертву. Всякая жертва, которая лишила бы меня хоть мига брожения была бы не только глупа, но и безнравственна по отношению к самому себе. Я не должен терять ничего, обязан как можно лучше использовать свою закваску. Буду ли я приносить жертвы или стану заботится только о себе в тот отмеренный мне срок пока я составляю частицу дрожжей и ползаю по земле,- от этого ожидающая меня вечная неподвижность не будет для меня ни легче, ни тяжелее.

— Так вы человек, совершенно лишенный того, что принято называть моралью?
— Совершенно.
— Человек, которого всегда надо бояться?
— Вот это правильно.
— Боятся, как боятся змеи, тигра или акулы?
— Теперь вы знаете меня. Знаете меня таким, каким меня знают все. Ведь меня называют волком.
Волк Ларсен посмотрел на меня с усмешкой.
— Так вы боитесь кока? – спросил он.
— Да,- честно ответил я,- мне страшно.

— Вот и все вы такие,- с досадой воскликнул он,- разводите всякие антимонии насчет ваших бессмертных душ, а сами боитесь умереть! При виде острого ножа в руках труса, вы судорожно цепляетесь за жизнь, и весь этот вздор вылетает у вас из головы. Как же так, милейший, ведь вы будете жить вечно? Вы – бог, а бога нельзя убить. Кок не может причинить вам вреда – вы же уверены, что вам предстоит воскреснуть. Чего же вы боитесь? Ведь перед вами вечная жизнь. Вы же миллионер в смысле бессмертия, притом миллионер, которому не грозит потерять состояние, так как оно долговечнее звезд и безгранично как пространство и время. Вы не можете растратить свой основной капитал. Бессмертие не имеет ни начала, ни конца. Вечность есть вечность. И умирая здесь, вы будете жить и впредь в другом месте. И как это прекрасно – освобождение от плоти и свободный полет духа! Кок не может причинить вам зла. Он может только подтолкнуть вас на тот путь, по которому вам суждено идти вечно.

А если у вас нет охоты пока отправляться на небеса, почему бы вам не отправить на тот свет кока? Согласно вашим воззрениям он тоже миллионер в смысле бессмертия. Вы не можете довести его до банкротства. Его акции всегда будут котироваться аль-пари. Убив его, вы не сократите срока его жизни, так как эта жизнь не имеет ни начала, ни конца. Где-то, как-то, но этот человек должен жить вечно. Так отправьте его на небо! Пырните его ножом и выпустите его дух на свободу. Этот дух томится в отвратительной тюрьме. И вы только окажите ему любезность, взломав ее двери. И, кто знает, быть может, прекраснейший дух воспарит в лазурь из этой уродливой оболочки. Так всадите в него нож, и я назначу вас на его место, а ведь он получает сорок пять долларов в месяц!

Я очень хорошо понимаю, насколько одинок Волк Ларсен. На всей шхуне нет человека, который не боялся бы его и не испытывал бы к нему ненависти. И точно так же нет ни одного, которого он бы не презирал в свою очередь. Его словно пожирает заключенная в нем неукротимая сила, которой он не находит применения. Таким был бы Люцифер, если бы был этот гордый дух изгнан в мир бездушных призраков. Его смех – порождение свирепого юмора. Но смеется он редко. Чаще он печален. Когда черная тоска одолевает его, он ищет исход только в диких выходках. Будь этот человек не так ужасен, я мог бы порой проникнуться жалостью к нему.

— Ползать по земле – это свинство. Но не ползать, быть неподвижным как прах или камень, об этом гнусно и подумать. Это противоречит жизни во мне, сама сущность которой сила движения, сознание силы движения. Жизнь полна неудовлетворенности, но еще меньше нас может удовлетворить мысль о предстоящей смерти.

«Взлетел вопрос: «Зачем на свете ты?»
За ним другой: «К чему твои мечты?»
О, дайте мне запретного вина
Забыть назойливость их суеты!»

— Замечательно!– воскликнул Волк Ларсен. – Замечательно!
Этим было сказано все. Назойливость! Он не мог употребить лучшего слова.
Жизнь по своей природе не может быть иной. Жизнь предвидя свой конец, всегда восстает. Она не может иначе.
Я часто спрашивал Волка, почему он не убьет Лича и не положит их лютой вражде конец. Но он только смеялся, и казалось, наслаждался опасностью.

— Жизнь получает особую окраску и остроту,- объяснял он мне,- когда висит на волоске. Человек по природе игрок, а жизнь – самая крупная его ставка. Чем больше риск, тем острее ощущение. Зачем мне отказывать себе в удовольствии доводить Лича до белого каления? Этим я ему же оказываю услугу. Мы оба испытываем весьма сильные ощущения. Его жизнь богаче, чем у любого матроса на баке, хотя он этого и не осознает. Он имеет то, чего нет у них,- цель поглощающую его: он стремится убить меня и не теряет надежды, что ему это удастся. Право, Хэмп, он живет полной насыщенной жизнью. Я сомневаюсь, чтобы когда-либо его жизнь протекала так напряженно и остро и даже порой искренне завидую его, когда вижу его на вершине страсти и исступления.

— Но ведь это же низость! Низость! – воскликнул я. – Все преимущества на вашей стороне.

— Кто из нас двоих более низок, вы или я? – нахмурившись, спросил он. – Попадая в неприятное положение, вы вступаете в компромисс с вашей совестью. Если бы вы действительно были бы на высоте и оставались верны себе, вы должны были бы объединиться с Личем и Джонсоном против меня. Но вы боитесь, боитесь! Вы хотите жить. Жизнь в вас кричит, что она хочет жить, чего бы это не стоило. Вы влачите презренное существование, изменяете вашим идеалам, грешите против своей жалкой морали и, если есть ад, прямым путем ведете туда свою душу. Я выбрал себе более достойную роль. Я не грешу, так как остаюсь верен велениям жизни во мне. Я по крайней мере не поступаю против совести, чего вы не можете сказать о себе.

В том, что он говорил была неприятная правда.

ИЗ РОМАНА ДЖЕКА ЛОНДОНА «МОРСКОЙ ВОЛК»

2. ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ К 3 АЛЬБОМУ:

Самым большим злом нашего времени следует признать то, что Религия и Наука представляют из себя две враждебные силы, не соединенные между собой. Зло это тем более пагубно, что идет СВЕРХУ и НЕЗАМЕТНО, но непреодолимо просачивается во все умы, как тонкий яд, который вдыхается вместе с воздухом. А между тем, каждый грех мысли превращается неизбежно в результате своем в душевное зло, а следовательно, и в зло общественное. До тех пор, пока христианство утверждало христианскую веру среди европейских народов еще полуварварских, какими они были в средние века, оно было величайшей из нравственных сил, оно формировало душу современного человека. До тех пор, пока экспериментальная наука стремилась восстановить законные права разума и ограждало его безграничную свободу, до тех пор, она оставалась величайшей из интеллектуальных сил, она обновила мир, освободила человека от вековых цепей и дала его разуму несокрушимые основы.

Но с тех пор как церковь, не способная защитить свои основные догматы от возражений науки, заперлась в них словно в жилище без окон, противопоставляя разуму веру, как неоспоримую абсолютную заповедь, с тех пор как наука, опьяненная своими открытиями в мире физическом, превратившая мир души и ума в абстракцию, сделалась агностической в своих методах и материалистической в своих принципах и в своих целях, с тех пор как философия, сбитая с толку и бессильно застрявшая между религией и наукой, готова отречься от своих прав в пользу скептицизма – глубокий разлад появился в душе общества и в душах отдельных людей.

В начале конфликт этот был необходим и полезен, так как он служил восстановлению прав разума и науки, но не остановившись вовремя, он уже сделался под конец причиной бессилия и ОЧЕРСТВЛЕНИЯ. Религия отвечает на вопросы сердца, отсюда ее магическая сила, наука – на запросы разума, отсюда ее непреодолимая мощь. Но прошло уже много времени с тех пор, как эти две силы перестали понимать друг друга.

Религия БЕЗ ДОКАЗАТЕЛЬСТВ и наука БЕЗ НАДЕЖДЫ стоят друг против друга, недоверчиво и враждебно, бессильные победить одна другую

Умственные вожди нашего времени все – либо неверующие, либо скептики. И хотя бы они были безукоризненно честны и искренни, все же они сомневаются в своем собственном деле и от того смотрят друг на друга улыбаясь, как древние авгуры. И в общественной жизни и частной, они, или предсказывают катастрофы, для которых у них нет лекарства, или же стараются замаскировать свои мрачные предвидения благоразумными смягчениями. При таких знамениях литература и искусство потеряли свой божественный смысл.

Отучившаяся смотреть в вечность, большая часть молодежи предалась тому, что ее новые учителя называют натурализмом, унижая этим названием прекрасное имя природы. Ибо то, что подразумевается под этим названием, есть не более чем защита низших инстинктов, тина порока или предупредительное покрывание наших общественных ПОШЛОСТЕЙ, иными словами: с и с т е м а т и ч е с к о е отрицание души и высшего разума.

Благодаря материализму, позитивизму и скептицизму в последние столетия мы потеряли верное понимание истины и прогресса.

«Вера – сказал один из мыслителей – есть мужество духа, который стремительно бросается вперед, уверенный, что найдет истину.» Эта вера не враг разума, а его СВЕТ, это – вера Христофора Колумба и Галилея, которая желает проверки и доказательств, это – единственная вера возможная в наши дни. Для тех, кто ее потерял безвозвратно, а таких много, ибо ПРИМЕР ДЕЙСТВОВАЛ СВЕРХУ,- дорога легкая и торная: следовать за современным течением и подчиниться духу времени вместо того, чтобы бороться с ним, предаться сомнению отрицания, при виде человеческих бедствий утешать себя улыбкой презрения и, прикрывая глубокое ничтожество всего видимого блестящим покровом, украшенным именем идеала, оставаться твердо убежденным, что последний не более чем полезная химера.

Древнее посвящение основывалось на представлении о человеке одновременно и более здоровом, и более возвышенном, чем наше представление. Мы раздробили воспитание тела, ума и души. Наши физические и естественные науки, достигшие сами по себе большой высоты, совершенно устранили человеческую душу и ее воздействие на окружающее. Религия перестала удовлетворять требованиям разума. Медицина не хочет знать ни о душе, ни о духе человека. СОВРЕМЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК ИЩЕТ УДОВОЛЬСТВИЯ БЕЗ СЧАСТЬЯ И СЧАСТИЯ БЕЗ ЗНАНИЯ, А ЗНАНИЯ БЕЗ МУДРОСТИ.

Древний мир не допускал, чтобы эти вещи разделялись. Во всех областях принималась им в расчет тройная организация человека, его природы. Посвящение было постепенным поднятием всего человеческого существа на головокружительные высоты духа, откуда возможно господство над жизнью. «Чтобы достигнуть такого господства, говорили древние мудрецы, человек нуждается в полнейшем переплавлении всего своего существа, физического, нравственного и умственного. Переделка эта возможна лишь при одновременном упражнении воли, интуиции и разума. Посредством их полного согласования человек может развить свои способности до неограниченных пределов. Душа обладает не проснувшимися чувствами,- посвящение будит их. Благодаря углубленному изучению и неутомимому прилежанию, человек может войти в сознательные отношения со скрытыми силами природы. Более того, великим душевным усилием он может достигнуть непосредственного духовидения, открыть перед собой дорогу в потусторонний мир и быть способным проникнуть туда. И лишь тогда он может сказать, что победил судьбу и завоевал для себя даже здесь, на земле, божественную свободу. Тогда только посвященный может стать посвятителем, пророком и теургом, иными словами – ясновидящим и созидателем душ. Ибо только тот, кто господствует над самим собой, может господствовать над другими, только тот, кто сам свободен, может приводить к свободе других».

Так думали древние посвященные. Наиболее великие из них и жили, и поступали на основании этих мыслей. Следовательно, истинное посвящение было совсем не мечтой, а чем то гораздо более значительным, чем обыкновенное научное обучение. Это было творческое созидание души ее собственными усилиями, ее раскрытие на высшем космическом плане, ее расцветание в высших условиях бытия.
Каково же место, которое божественная Психея занимает в земной жизни? Если вдуматься, то нельзя вообразить себе более трагической судьбы. С тех пор как она страдальчески пробудилась в тяжелой атмосфере земли, она стала пленницей плоти, она сдавлена в изгибах ее, она живет, дышит и думает только через нее. А между тем сама она не от плоти.
По мере того, как она развивается, она чувствует, как в ней загорается мерцающий свет, нечто невидимое и нематериальное, что она называет своим духом, своим сознанием.

Да, у человека есть врожденное чувство своей тройственной природы, ибо даже в речи своей он инстинктивно разделяет свое тело от души, и душу от духа. Но плененная терзаемая душа бьется между двумя своими спутниками, один из которых – змей, сжимающий ее в бесчисленных кольцах, а другой – невидимый гений призывающий ее, присутствие которого она ощущает лишь по трепету его крыльев и по молниеносным зарницам, вспыхивающим в ее глубине.

То отдается она плоти и живет одними ее ощущениями и страстями, переходя от кровавых оргий гнева к тяжелому угару сладострастия, пока ее саму не ужаснет глубокое безмолвие невидимого спутника. То, привлеченная к нему, она теряется в такой высоте мысли, что забывает о существовании тела до того момента, когда оно властным призывом напомнит о себе. И все же внутренний голос говорит ей, что между нею и невидимым спутником связь – нерушима, тогда как связь ее с телом временна и кончается со смертью.

Но разрываясь между ними, душа, в своей вечной борьбе тщетно ищет счастья и истины, тщетно ищет она себя в своих преходящих ощущениях, в своих сменяющихся мыслях, в том мире, который меняется, как мираж. Не находя ничего постоянного гонимая, как ветром оторванный лист, мятежная душа сомневается в себе самой и божественном мире, который раскрывается для нее только в минуты непреодолимого влечения к нему и в минуты скорби.

И знания раскрываются для нее тщетно, потому что, как бы обширны они не были, рождение и смерть заключают человека между двумя роковыми границами. Это – две двери, ведущие во мрак, за которым он не видит ничего. Пламя его жизни загорается при вступлении в одну из них и потухает при выходе его через другую. Не то же ли самое и с душой? А если нет, то какова же ее истинная судьба?

Это – великая внутренняя тайна каждого и всех, это – проблема души, которая открывает в себе две бездны – и мрака, и света, которая созерцает себя поочередно то с восторгом, то с ужасом, и говорит себе: «Я не от мира сего, ибо мир не в силах меня объяснить. Я пришел не от земли и я иду в иное место. Но куда? Это – тайна Психеи, заключающая в себе все остальные тайны».

Основные принципы эзотерической доктрины можно сформулировать так: Дух есть единственная Реальность. Материя – лишь его внешнее выражение, изменчивое, мимолетное, его динамизм в пространстве и времени. Творчество вечно и непрерывно, как сама жизнь. Микрокосм – человек, по своей тройственной организации (дух, душа, тело) есть подобие и отражение макрокосма вселенной (мир божественный, мир человеческий, мир естественный), который в свою очередь есть тело Бога, абсолютного Разума, соединяющего в своей природе: Отца, Мать и Сына (сущность, субстанция, жизнь). Вот почему человек, образ и подобие Бога, может стать его живым Глаголом.

Гнозис, или умозрительная мистика всех времен, есть искусство находить Бога в себе, развивая тайные глубины и скрытые способности сознания. Человеческая душа, индивидуальность бессмертна по существу. Ее развитие происходит по линиям попеременно нисходящим и восходящим, благодаря то телесным, то духовным существованиям. Перевоплощение есть закон ее эволюции. Достигнув совершенства, она освобождается и возвращается к чистому Духу, к Богу, ко всей полноте Его Сознания. Так же как душа возвышается над законом борьбы за существование, когда начинает сознавать свою человечность, так же она поднимается и над законом перевоплощения, когда начинает сознавать свою божественность.

Перспективы, открывающиеся на пороге Теософии, беспредельны, в особенности если их сравнить с узким и печальным горизонтом, в кругу которого человек заперт материализмом, или с неприемлемыми разумом положениями клериканской теологии. Встречаясь с этими перспективами в первый раз, чувствуешь трепет бесконечности. Бездны Бессознательного разверзаются внутри нас, открывая перед нами пучину, из которой мы происходим, и головокружительные высоты, к которым мы стремимся. Восхищенные этой беспредельностью и в то же время испытывая трепет перед необъятностью предстоящего пути, мы жаждем небытия, мы призываем Нирвану. Но в след за тем мы сознаем, что это слабость – не более как утомление моряка, готового опустить весло перед напором грозящего вихря.

ИЗ КНИГИ Э. ШЮРЕ «ВЕЛИКИЕ ПОСВЯЩЕННЫЕ»

3. ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ К 4-МУ АЛЬБОМУ:

Я был тогда совсем скромным подрядчиком,- начал Модсли.- Ставил то там, то тут планетку-другую, изредка, в лучшем случае,- карликовую звезду. С заказами было туго, клиенты попадались капризные, придирались, задерживали платежи и спорили из-за каждой мелочи: «Переделай тут, переделай там, и почему это вода течет вниз, а не вверх, и почему тяготение велико, и зачем горячий воздух поднимается, а лучше бы ему опускаться?» И тому подобное. А я был совсем наивным тогда и принимался им все объяснять – с эстетической точки зрения и с практической. Вскоре на вопросы и ответы у меня стало уходить больше времени, чем на работу. Сплошные тары-бары! И я начал понимать, что нужно что-то изменить, но что именно, никак не мог сообразить.

И вот как раз перед этим проектом «Земля» мне пришли в голову кое-какие мысли насчет объяснений с клиентами. Помню я как то сказал себе: «Форма вытекает из содержании». И мне понравилось, как это звучит. «Почему же форма должна вытекать из содержания?» — Спросил я себя тогда и сам же себе ответил. «Потому что это непреложный закон науки и природы». И мне понравилось, как это звучит, хотя особого смысла тут не было. Не в смысле суть. Суть в том, что я сделал открытие. Ведь я же вынужден был заниматься рекламой и продажей, а тут я изобрел хитрый фокус под названием «доктрина научного детерминизма».

Земля была пробным камнем, потому я ее и запомнил. Пришел ко мне заказывать планету высокий бородатый старик с пронзительным взглядом. (Вот так начиналась ваша Земля, Кармоди.) Ну-с, с работенкой я справился быстро – что-то дней за шесть. Как и здесь, это был обычный заказ с проектом и со сметой, и как и здесь, я кое-что урезал. Но вы бы послушали того заказчика,- можно было подумать, что я ободрал его до нитки, глаза украл с лица.

— Зачем столько ураганов? – приставал он.
Я сказал:
— Это часть вентиляционной системы. (Честно говоря, я попросту забыл поставить в атмосфере предохранительный клапан).
— Три четверти планеты залито водой,- брюзжал он. – Я же ясно проставил в условиях, что отношение суши к воде – четыре к одному.
— Но мы не можем себе этого позволить,- объяснял я. (А я давно засунул куда то эти дурацкие условия. Никогда не храню эти проекты на одну планетку).
— И такую крошечную сушу вы заполнили пустынями, болотами, джунглями и горами!
— Это сценично,- уверял я.
— Плевал я на сценичность,- гремел этот тип. – Один океан, дюжина озер, парочка рек, одна-две горные цепи – и предостаточно чтобы украсить местность, создать хорошее настроение. А вы что мне подсунули? Шлак!
— На то есть причина,- сказал я. (На самом деле нельзя было уложиться в смету, не подсунув среди прочего подержанные горы, океаны и парочку пустынь, которые я купил по дешевке у Урии – межпланетного старьевщика. Но не рассказывать же об этом).
— Причина,- застенал он. – А что я скажу моему народу? Это будут люди, созданные по моему образу и подобию, с таким же острым взглядом, как у меня. Что мне сказать им?

Я-то знал, что им сказать и куда послать. Но я не хотел быть невежливым. Хотелось подыскать подходящее объяснение. И нашел-таки – некую штуковину – всем фокусам фокус.
— Вы честно скажите им научную истину,- заявил я. – Скажите, что так и должно быть по науке.
— Как?
— Это детерминизм,- сказал я. Название пришло экспромтом.- Совсем просто, хотя и для избранных. Прежде всего: форма вытекает из содержания. Поэтому ваша планета именно такова, какой должна быть по самой своей сути. Далее: наука неизменна, следовательно, все изменяемое – ненаучно. И, наконец, все вытекает из законов природы. Вы не можете знать заранее, каковы эти законы, но, будьте уверены, они есть. Так что никто не должен спрашивать: «Почему так, а не иначе?» Вместо этого каждый обязан изучать, как это действует.
Ну он задал мне еще несколько каверзных вопросиков. Старик оказался довольно сообразительным, но за то ни бельмеса не смыслил в технике. Его сфера была этика, мораль, религия и всякие такие призрачные материи. Он был из тех типов, что обожают абстракции, вот он и бубнил:
— «Все действительное – разумно»! Это весьма заманчивая формула, хотя и не без налета стоицизма; надо будет использовать это в поучениях для моего народа. Но скажите на милость, как я могу сочетать фатализм науки с принципом свободной воли, который я намерен подарить моему народу? Они же противоположны!

Да, тут старикашка почти прижал меня к стенке. Но я улыбнулся, откашлялся, чтобы дать себе время подумать, и сказал:

— Ответ очевиден.
Это всегда лучший ответ, когда не знаешь, что сказать.
— Вполне возможно, что очевиден,- сказал он. – Но я его не постигаю.
— Ну, поглядите,- сказал я. – Эта свободная воля, которую вы намерены подарить своему народу, ну есть ли это разновидность судьбы?
— Ну, можно и так сказать,- смутился он. – Но есть и разница.
— А кроме того,- быстро прервал я, — с каких это пор свободная воля и судьба несовместимы?
— Конечно, они не совместимы, — сопротивлялся он.
— Это потому, что вы не понимаете науки,- напирал я, проделывая свой трюк перед самым его крючковатым носом. – Видите ли, среди законов науки есть и закон случайности. Случайность – вы это знаете, наверное,- есть математический эквивалент свободной воли.
— Но вы противоречите сами себе,- упирался он.

— А противоречие, сэр, еще один фундаментальный закон науки. Противоречия рождают борьбу, без которой все приходит к энтропии. Так что не может быть ни планеты, ни Вселенной, если там случайно не окажется противоречий.
— Случайно? – быстро переспросил он.
— Ясно как день,- подтвердил я. – Но это еще не все. Возьмите, например, одну изолированную тенденцию. Что произойдет, если вы доведете эту тенденцию до предела?
— Не имею ни малейшего понятия,- сказал старик. – Недостаточно подготовлен для такого рода дискуссий.
— Да просто-напросто тенденция превратится в свою противоположность.
— Неужели? – ошарашено произнес он.
— Безусловно,- заверил я его. – Я получил бесспорные доказательства в свое й лаборатории, но демонстрация будет скучновата.

— Нет, пожалуйста, мне достаточно вашего слова,- уклонился он. – И кроме всего, мы же доверяем друг другу.
Доверие – это все равно что КОНТРАКТ, НО ЗВУЧИТ БЛАГОРОДНЕЕ.
— Единство противоречий, — бормотал он. – Детерминизм. Тенденции превращаются в свою противоположность. Все это так запутанно.

— И эстетично в той же мере, — возразил я. – Однако я еще не кончил насчет предельных превращений.

— Продолжайте, будьте добры! – попросил он.
— Спасибо. Так вот есть еще энтропия. Это означает, что количество движения сохраняется, если нет внешних воздействий (хотя иногда в моих опытах и при наличии внешних воздействий). Итак, энтропия ведет вещество к своей противоположности, тогда, значит, и все движется к противоположности, поскольку наука требует этого. Такая вот картина. Все противоположности превращаются в свои противоположности, как безумные, и становятся своими противоположностями. И точно так же на более высоком и на высшем уровне организации. Чем дальше, тем больше! Так, да?
— Кажется, так,- согласился он.

— Прекрасно! А теперь возникает вопрос: все ли это?
— Кончается ли на этом наш футбол? Нет, сэр, вот что самое замечательное! Эти противоположности, которые прыгают туда-сюда, как дрессированные тюлени в цирке, на самом деле – лишь отражение действительности. Потому что (здесь я сделал паузу и произнес самым внушительным тоном)… потому что есть скрытая мудрость, которая видна за иллюзорными свойствами реальных вещей. Она просвечивает в более глубоких деяниях Вселенной, в ее великой и величественной гармонии.

— Как может быть вещь одновременно реальной и иллюзорной? – спросил он быстро.
— Не мне отвечать на такие вопросы,- сказал я. – Я только скромный научный работник и вижу лишь то, что вижу. И действую соответственно. Но может быть, за всем этим кроется нравственный смысл?

Старик задумался. Я видел, как он борется с собой. Конечно, он мог мне указать на несоответствия не хуже всякого другого, и все мои рассуждения рассыпались бы в прах. Но, как и все эти очкарики яйцеголовые, он сам увлекся противоречиями и склонен был включить их в свою систему. Здравый смысл подсказывал ему, что в природе просто не может быть таких выкрутасов, но интеллект нашептывал, что, может быть, вещи только кажутся такими сложными, а на самом деле за всем этим скроется простой и прекрасный единый принцип, а если не принцип, то хотя бы мораль. Короче, я подцепил его на крючок, помянув о нравственности. Старый хрен помешался на этике, он был прямо-таки начинен этикой, впору хоть величай его «мистер Этика». А я случайно подкинул ему идею, что вся эта КРОВАВАЯ Вселенная, все ее постулаты и противоречия, законы и беззакония – воплощение высоких нравственных принципов.

— Пожалуй, все это глубже, чем я думал,- сказал он, немного помолчав,- я собирался наставлять свой народ только по этике, нацелить его на высшие нравственные проблемы вроде: «Как и зачем должен жить человек?», а не «Из чего состоит живая материя?». Я хотел, чтобы люди изведали глубины радости, страха, жалости, надежды, отчаяния, а не превращались в ученых крыс, которые изучают звезды и радуги, а потом создают величественные, но ни на что не годные гипотезы. Я кое-что знаю о Вселенной и до сих пор считал все эти знания не обязательными, но вы меня поправили.

— Ну-ну, — сказал я.- Мне не хотелось доставлять вам хлопоты.

Старик улыбнулся:
— Этими хлопотами вы избавили меня от гораздо больших хлопот. Для меня важна свобода воли. Мои создания будут вольны радоваться и печалиться. Я мог бы создать их в точности по своему образу и подобию, но я не хочу населять мир копиями самого себя. И они получат эту блестящую бесполезную игрушку, которую вы называете наукой, будут носиться с ней и превращать в божество всякие физические противоречия и звездные абстракции. Они будут рваться к познанию вещей и забудут о познании собственного сердца. Вы предупредили меня, и я вам за это признателен.
Я вздохнул с облегчением. Откровенно говоря, он заставил меня понервничать. Я сразу смекнул, что он ноль без палочки и знакомств в высших сферах у него нет, но держался он как аристократ. Все время я чувствовал что, сказав лишь несколько слов, он может доставить мне немалое беспокойство, как бы воткнув в мозг ядовитое жало. Это тревожило меня.

Да, сэр, и вот этот старый шут, должно быть прочел мои мысли. Ибо он сказал:
— Не бойтесь! Я принимаю без переделок этот мир, который вы построили для меня. Он хорошо послужит мне таким, какой он есть. Что же касается до дефектов и пробелов, я тоже их принимаю с благодарностью и оплачу их.
— Как? – спросил я. – Как вы будете платить за пробелы и дефекты?

— Я принимаю их без возражений,- величественно сказал он,- и ухожу от вас прочь, чтобы заняться своими делами и делами своего народа.
И старый джентльмен удалился, не добавив ни единого слова.
К чему я про все это? Я не плохо заработал на том мире. И даже если бы пришлось кое-что подправить, я не стал бы шуметь. Дело есть дело. Вы заключаете контракт, чтобы получить прибыль. И вам не выгодно слишком много переделывать задним числом.

Но я хотел бы сделать вывод из всей этой истории, а вы, мальчики, слушайте внимательно. У науки полным-полно законов – это я их изобрел. Почему я их изобрел? Потому что физические законы помогают умному механику так же, как юридические законы помогают адвокату. Правила, доктрины, аксиомы, законы и принципы науки служат для того, чтобы помогать, а не мешать вам. Они должны оправдывать наши действия. Большей частью они более или менее справедливы, и это помогает.

Но помните всегда: законы помогают объяснятся с заказчиками после того, как работа выполнена, а не перед этим. У вас есть проект, вы его исполняете, как вам выгоднее, а затем подгоняете факты к итогам, а не наоборот.

Не забывайте, что науки созданы, как словесный барьер против людей, задающих вопросы. Но они не должны быть использованы против вас. Наша работа необъяснима. Мы просто делаем ее – иногда выходит хорошо, а иногда плохо.
И никогда не старайтесь объяснить, почему не получилось. Не спрашивайте и не воображайте, что объяснение существует. Дошло?

Оба помощника поспешно кивнули. У них были просветленные лица, как у обращенных в новую веру. Кармоди готов был держать пари, что эти молодые люди запомнили каждое слово Модсли и уже превращают эти слова в закон.

ИЗ РОМАНА РОБЕРТА ШЕКЛИ «КООРДИНАТЫ ЧУДЕС»

4. ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ К 5-МУ АЛЬБОМУ:

Неисчислимы и разнообразны предметы мира, но в них есть единство, и все они – частные явления общего. Вот почему философия говорит, что существует одно общее. Вздохи дышащей груди жизни – ее частные явления рождаются и умирают, приходят и преходят, а жизнь никогда не умирает, никогда не преходит: так в океане рождаются волны и волна гонит волну, волна сменяет волну,- а океан все так же велик и глубок, так же живет и движется на своем бездонном, необъятном ложе,- а в его кристалле все так же торжественно отражается лучезарное солнце, и все так же колышется и трепещет ночное небо, усыпанное мириадами звезд. Каждый человек есть отдельный и обособленный мир страстей, чувства, желаний, сознания, но эти страсти, это желание, это чувство, это сознание – принадлежит не одному какому-нибудь человеку, но составляет достояние человеческой природы, общее всех людей. И потому, в ком больше общего, тот больше и живет. В ком нет общего – тот живой мертвец. Чем же выражается причастность человека общему? – В доступности всему, что сродно человеческой натуре, что составляет ее сущность и характер, в праве сказать о себе: «Я человек – и ничто человеческое мне ни чуждо». Кто причастен общему, для того личные выгоды и потребности житейские – интересы второстепенные, а природа и человечество – главнейшие интересы. Чья личность есть выражение общего, тот жаждет сочувствия ближних, трепетного упоения любви, кроткого счастия дружбы, жаждет волнений и чувства, бурь и непогод жизни, борьбы с препятствиями. Тот все понимает, на все откликается: и в раззолоченных палатах, среди богатства и роскоши, услышит стоны нищеты и бедствия, и сердце его содрогается, но не отвращается от их пронзительных диссонансов, окруженных всем, что горячо любит он, что зовет родным и милым, — он откликается на вопль и слезы вечной разлуки и невозвратимой утраты, и плачем о чужом горе, которого сам не испытал. Пылкий юноша,- он умеряет резкость своих движений, смягчает силу своих порывов и благоговейно, стыдливо, девственно опускает пламенные взоры в присутствии старца, на лице которого сияет кроткий свет чувства, дрожащий голос которого льется светлою волною любви. Согбенный летами старец, — он с умилением смотрит на резвое дитя, которое по зеленому лугу гонится за пестрою бабочкою, он радуется его детской радости, принимает участие в младенческой печали, он прощает заблуждение пламенной юности, снисходителен к кипению ее порывистых страстей, он понимает мгновенный пламень и внезапную бледность на ланитах молодой девушки, ее тоскующий взгляд и немую горесть, волнение ее молодой груди, и печаль без горя, и страх без беды, и радость без причины… С благословением в устах, с умилением во взоре, смотрит он на пылкую юность, которая кружится в вихре жизни и, полная надежд и отваги, гордая сознанием собственной силы, спешит без оглядки навстречу будущему, обольщаемая его заманчивою далью, не зная и не желая знать его предательских обманов; и пред ним воскресает прошедшее его собственной жизни, восстают милые призраки и знакомые образы невозвратимо-протекших лет, и вместо резонерских поучений и докучного ворчания он повторяет про себя с грустно-радостною улыбкою:

так было прежде
во время оно и со мной!

Да, жить не значит столько-то лет есть и пить, биться из-за чинов и денег, а в свободное время бить хлопушкою мух, зевать и играть в карты: такая жизнь хуже всякой смерти, и такой человек ниже всякого животного, ибо животное, повинуясь своему инстинкту, вполне пользуется всеми средствами, данными ему от природы для жизни, и неуклонно выполняет свое назначение. Жить значит – чувствовать и мыслить, страдать и блаженствовать, всякая другая жизнь – смерть. И чем больше содержания объемлет собою наше чувство и мысль, чем сильнее наша способность страдать и блаженствовать, тем больше мы живем: мгновение такой жизни существеннее ста лет проведенных в апатической дремоте, мелких действиях и ничтожных целях. Способность страдания условливает в нас способность блаженства, и не знающие страдания не знают и блаженства, не плакавшие не возрадуются.

Да, все постичь духом, все обнять чувством, всем возобладать и ничему исключительно не подчиниться – вот жизнь. Но эта жизнь есть достояние тех немногих, которые стоят во главе человечества, играют роль его предводителей. Но кроме природы и личного человека, есть еще общество и человечество. Как бы ни была богата и роскошна внутренняя жизнь индивида, каким бы горячим ключом ни била она во вне, и какими бы волнами не лилась через край, — она не полна, если не усвоит в свое содержание интересов внешнего ей мира, общества и человечества. В полной и здоровой натуре тяжело лежат на сердце судьбы родины. Всякая благородная личность глубоко сознает свое кровное родство, свои кровные связи с отечеством. Общество как всякая индивидуальность, есть нечто живое и органическое, которое имеет свои эпохи возрастания, свои эпохи здоровья и болезней, свои эпохи страдания и радости, свои роковые кризисы и переломы к выздоровлению и смерти. Живой человек носит в своем духе, в своем сердце, в своей крови жизнь общества: он болеет его недугами, мучается его страданиями, цветет его здоровьем, блаженствует его счастием, вне своих собственных, своих личных обстоятельств. Разумеется, в этом случае, общество только берет с него свою дань, отторгая его от него самого в известный момент его жизни, но не покоряя его себе совершенно и исключительно. Гражданин не должен уничтожать человека, ни человек гражданина: в том и другом случае выходят крайности, а всякая крайность есть родная сестра ограниченности. Любовь к отечеству должна выходить из любви к человечеству, как частное из общего. Любить свою родину значит – пламенно желать видеть в ней осуществления идеала человечества и по мере сил споспешествовать этому. В противном случае патриотизм будет китаизмом, который любит свое только за то, что оно свое, и ненавидит все чужое за то только, что оно чужое и не нарадуется собственным безобразием и уродством. Человеческой натуре сродно любить все близкое к ней, свое родное и кровное, но эта любовь есть и в животных, следовательно, любовь человека должна быть выше. Это превосходство любви человеческой перед животною состоит в разумности, которая телесное и чувственное просветляет духом, а этот дух есть общее. Пример Петра Великого, говорившего о родном сыне, что лучше чужой да хороший, чем свой да негодяй,- лучше всего поясняет и оправдывает нашу мысль. Конечно, из частного нельзя делать правила для общего, но можно через сравнение объяснить частным общее. Можно не любить и родного брата, если он дурной человек, но нельзя не любить отечества, если оно дурно, какое бы оно ни было: только надобно, чтобы эта любовь была не мертвым довольством тем, что есть, но живым желанием усовершенствования. Словом – любовь к отечеству должна быть вместе и любовью к человечеству.

Итак, поэзия есть жизнь по преимуществу, есть сущность, так сказать, тончайший эфир, трипль-экстракт, квинт-эссенция жизни. Поэзия не описывает розы, которая так пышно цветет в саду, но отбросив грубое вещество, из которого она составлена, берет от нее только ее ароматический запах, нежные переливы ее цвета, и сознает из них свою розу, которая еще лучше и пышнее. Поэзия – это невинная улыбка младенца, его ясный взор, его звонкий смех и живая радость. Поэзия – это стыдливый румянец на ланитах прекрасной девушки, кроткий блеск ее глубоких, как море, как небеса, голубых очей, или яркий огонь ее черных глаз, волны кудрей, разбежавшихся по ее мраморным плечам, волнение ее нежной груди, гармония ее серебряного голоса, музыка ее чарующих речей, стройность ее стана, художественная рельефность и роскошь ее живых форм, грациозность и нега ее пленительных движений… Поэзия – это огненный взор юноши, кипящего избытком сил, это его отвага и дерзость, его жажда желаний, неудержимые порывы его стремлений – сжать в пламенных объятиях землю и небо, разом осушить до дна неистощимую чашу жизни… Поэзия – это сосредоточенная, овладевшая собою сила мужа, вполне созревшего для жизни, искушенного ее опытом, с уравновешенными силами духа, с просветленным взором, готового на битву и на подвиг… Поэзия – это тихий блеск бесцветных глаз старца, кроткое, как ласка, глубокое, как дума, выражение сияющего блеском нездешней жизни морщиноватого лица его, спокойной и полный души звук его дрожащего и прерывающегося голоса, его тихая и важная речь, любящая и величавая улыбка его мудрых уст… Поэзия – это светлое торжество бытия, это блаженство жизни, неожиданно посещающее нас в редкие минуты, это упоение, трепет, мление, нега чувств, волнение и буря страстей, полнота любви,
восторг наслаждения, слабость грусти, блаженство страдания, ненасытимая жажда слез, это страстное, томительное, тоскливое порывание куда-то, в какую-то навсегда недосягаемую сторону, это вечная и всегда неудовлетворимая жажда все обнять и со всем слиться, это тот божественный пафос, в котором сердце наше бьется в один лад со вселенною, пред упоенным взором летают без покрова бесплотные видения высшего бытия, а очарованному слуху слышится гармония сфер и миров,- тот божественный пафос, в котором земное сияет небесным, а небесное сочетается с земным, и всякая природа является в брачном блеске, разгаданном иероглифом помирившегося с нею духа… Весь мир, все цветы, краски и звуки, все формы и природы и жизни могут быть явлениями поэзии, но сущность ее – то, что скрывается в этих явлениях, живит ее бытие, очаровывает в них игрою жизни. Поэзия – это биение пульса мировой жизни, это ее кровь, ее огонь, ее свет и солнце.

Поэт – благороднейший сосуд духа, избранный любимец небес, тайник природы, эолова арфа чувств и ощущений, орган мировой жизни. Еще дитя, он уже сильнее других сознает свое родство со вселенною, свою кровную связь с нею, юноша – он уже переводит на понятный язык ее немую речь, ее таинственный лепет…

Да, все, чем живет мир и что живет в мире – находит свой отзыв во всеобъемлющей груди поэта, и ни одно существо на земле не имеет большего права применить к себе слова Фауста:

Всевышний дух! Ты все, ты все мне дал,
О чем тебя я умолял.
Не даром зрелся мне
Твой лик, сияющий в огне.
Ты дал природу мне, как царство, во владенье,
Ты дал душе моей
Дар чувствовать ее, дал силу наслажденья.
Иной едва скользит по ней
Холодным взглядом удивленья,
Но я могу в ее таинственную грудь,
Как в сердце друга заглянуть.

Но кто же, он сам, поэт, в отношении к прочим людям? – Это организация восприимчивая, раздражительная, всегда деятельная, которая при малейшем прикосновении дает от себя искры электричества, которая болезненнее других страдает, живее наслаждается, пламеннее любит, сильнее ненавидит: словом – глубже чувствует, натура, в которой развиты в высшей степени обе стороны духа – и пассивная, и деятельная. Уже по самому устройству своего организма поэт, больше чем кто-нибудь, способен вдаваться в крайности, и, возносясь превыше всех к небу, может быть, ниже всех падет в грязь жизни. Но и самое его падение не то, что у других людей: оно следствие ненасытимой жажды жизни, а не животной алчбы денег, отличий и власти. Эта жажда жизни в нем так велика, что за одну минуту упоения страстью, за один миг полноты чувства, он готов жертвовать всем своим будущим, всеми надеждами, всею остальной жизнию. У него – по выражению Гезиода – песнь всегда на уме, а в груди сердце беззаботное. Когда он чувствует приближение Бога и задумывает в нем зарождающееся творение, новое создание, тогда –

Пройди без шума близ него,
Не нарушай холодным словом
Его священных, тихих снов!
Взгляни с слезой благоговенья,
И молви: это сын богов,
Питомец муз и вдохновенья!

Когда он творит – он царь, он властелин вселенной, поверенный тайн природы, прозирающий в таинства неба и земли, природы и духа человеческого, только ему одному открытые. Но когда он находится в обыкновенном земном расположении – он человек, но человек, который может быть ничтожным, но никогда не может быть низким, который чаще других может падать, но который так же быстро восстает, как падает,- который всегда готов отозваться на голос, несущийся к нему от его родины – неба.

Как красота, так и поэзия – выразительница и жрица красоты, сама себе цель, и вне себя не имеет никакой цели. Если она возвышает душу человека к небесному, настраивает ее к благим действиям и чистым помыслам – это уже не цель ее, а прямое действие, свойство ее сущности, это делается само собой без всякого предначертания со стороны поэта. Поэт есть живописец, а не философ. Всегдашний предмет его картин и изображений есть «полное славы творенье» — мир со всею бесконечностью и разнообразием его явлений. Поэзия говорит душе образами,- ее образы суть выражения той вечной красоты, первообраз которой блещет в мироздании и во всех бесчисленных частных явлениях и формах природы. Поэзия не терпит отвлеченных идей в их бестелесной наготе, но самые отвлеченные понятия воплощает в живые и прекрасные образы, в которых мысль сквозит, как свет в граненом хрустале. Поэт видит во всем формы, краски, и всему дает форму и цвет, овеществляет невещественное, делает земным небесное – да светит земное небесным светом! Для поэта все явления в мире существуют сами по себе: он переселяется в них, живет их жизнию, и с их любовию лелеет их в своей груди, так, как, они есть, не изменяя по своему произволу их сущности. Это не значит, что поэт не может отрываться от созерцания мира, взятого в себе самом, и не вносит в него свой идеал, чтоб лиру песнопения, кинжал трагедии и трубу эпопеи не может он менять на громы благородного негодования и даже на свисток сатиры, молитву оставлять для проповеди, прошедшее, мировое и вечное, забывать на минуту для современности и общества, но смешно требовать, чтоб в этом он увидел цель своей жизни и за долг себе поставил подчинить свое собственное вдохновение разным текущим потребностям. Свободный, как ветер, он повинуется только внутреннему своему призванию, таинственному голосу движущего им бога, а на крики тупой черни, которая стала бы приставить к нему, в своей дикой слепоте:

Нет, если ты небес избранник,
Свой дар, божественный посланник,
Во благо нам употребляй,
Сердца собратьев исправляй.
Мы малодушны, мы коварны,
Бесстыдны, злы, неблагодарны,
Мы сердцем хладные скопцы,
Клеветники, рабы, глупцы,
Гнездятся клубом в нас пороки:
Ты можешь, ближнего любя,
Давать нам смелые уроки,
А мы послушаем тебя –

он может и должен отвечать, если только стоит она ответа:

Подите прочь – какое дело
Поэту мирному до вас!
В разврате каменейте смело:
Не оживит вас лиры глас!
Душе противны вы, как гробы,
Для вашей глупости и злобы
Имели вы до сей поры
Бичи, темницы, топоры:
Довольно с вас, рабов безумных!
Во градах ваших с улиц шумных
Сметают сор – полезный труд!
Но, позабыв свое служение,
Алтарь и жертвоприношенье,
Жрецы ль у вас метлу берут?
Не для житейского волненья,
Не для корысти, не для битв –
Мы рождены для вдохновенья,
Для звуков сладких и молитв!

ИЗ СОЧИНЕНИЙ В. БЕЛИНСКОГО

5. ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ К 6-МУ АЛЬБОМУ:

Весь беспредельный, прекрасный божий мир есть не что иное, как дыхание единой, вечной Идеи (мысли единого, вечного Бога), проявляющийся в бесчисленных формах, как великое зрелище абсолютного единства в бесконечном многообразии. Только пламенное чувство смертного может постигать свои светлые мгновения, как велико Тело этой души вселенной, сердце которого составляют громадные солнца, жилы – пути млечные, а кровь – чистый эфир. Для этой Идеи нет покоя: она живет беспрестанно, то есть беспрестанно творит, чтобы разрушать, и разрушает, чтобы творить. Она воплощается в блестящее солнце, великолепную планету, блудящую комету, она живет и дышит – и в бурных приливах и отливах морей и в свирепом урагане пустынь, и в шелесте листьев, и в журчании ручья, и в рыкании льва, и в слезе младенца, и в улыбке красоты, и в воле человека, и стройных созданиях гения… Кружится колесо времени с быстротою непостижимою, в безбрежных равнинах неба потухают светила, как истощившиеся вулканы и зажигаются новые, на земле проходят роды и поколения и заменяются новыми, смерть истребляет жизнь, жизнь уничтожает смерть, силы природы борются, враждуют и умиротворяются силами последующими, и ГАРМОНИЯ ЦАРСТВУЕТ в этом вечном брожении, в этой борьбе начал и веществ. Так Идея живет: мы ясно видим это нашими слабыми глазами.

Она мудра, ибо все предвидит, все держит в равновесии, за наводнением и за лавою ниспосылает плодородие, за опустошительною грозою чистоту и свежесть воздуха, в пустынях песчаной Аравии и Африки поселила она верблюда и страуса, в пустынях ледяного севера поселила оленя и белого медведя. Вот ее мудрость, вот ее жизнь физическая. Где же ее любовь? Бог создал человека и дал ему ум и чувства, да постигает сию Идею своим умом и знанием, да приобщается к ее жизни в живом и горячем сочувствии, да разделяет ее жизнь в чувстве бесконечной, жаждущей любви! Итак, она не только мудра, но и любяща!

Гордись, гордись, человек, своим высоким назначением, но не забывай, что божественная Идея, тебя родившая, справедлива и правосудна, что она дала тебе ум и волю, которые ставят тебя выше всего творения, что она в тебе живет, а жизнь есть действование, а действование есть борьба, не забывай, что твое бесконечное, высочайшее блаженствование состоит в уничтожении твоего «я» в чувстве любви. Итак, вот эти две дороги, два неизбежные пути: отрекись от себя, подави свой эгоизм, попри ногами твое корыстное «я», дыши для счастья других, жертвуй всем для блага ближнего, родины, для пользы человечества, люби истину и благо не для награды, но для истины и блага и тяжким крестом выстрадай твое соединение с Богом, твое бессмертие, которое должно состоять в уничтожении твоего «я», в чувстве беспредельного блаженства!… Что? Ты не решаешься? Этот подвиг тебя страшит, кажется тебе не по силам?…

Ну, так вот тебе другой путь, он шире, спокойнее, легче: люби самого себя больше всего на свете, плачь, делай добро лишь из выгоды, не бойся зла, когда оно приносит тебе пользу. Помни это правило: с ним тебе везде будет тепло! Если ты рожден сильным земли, гни твой хребет, ползи змеею между тиграми, бросайся волком между овцами, губи, угнетай, пей кровь и слезы, чело обремени лавровыми венцами, ремена согни под грузом незаслуженных почестей и титл. Весела и блестяща будет жизнь твоя, ты не узнаешь, что такое холод и голод, что такое угнетение и оскорбление, все будет трепетать перед тобою, везде покорность и услужливость, отовсюду лесть и хваления, и поэт напишет тебе послание или оду, где сравнит тебя с полубогами, и журналист ПРОКРИЧИТ во всеуслышание, что ты покровитель слабых и сирых, столп и опора отечества, правая рука государя! Какая тебе нужда, что в душе твоей каждую минуту будет разыгрываться кровавая драма, ужасная драма, что ты будешь в беспрестанном раздоре с самим собою, что в душе твоей будет слишком жарко, а в сердце слишком холодно, что вопли угнетенных тобою будут преследовать тебя и на светлом пиру, и на мягком ложе сна, что тени погубленных тобою окружат твой болезненный одр, составят около тебя адскую пляску и с яростным хохотом будут веселиться твоими последними, предсмертными страданиями, что перед твоими взорами откроется ужасная картина нравственного уничтожения за гробом, мук вечных!… Э, любезный мой, ты прав: жизнь – сон, и не увидишь, как пройдет!… Зато весело поживешь, сладко поешь, мягко поспишь, повластвуешь над своими ближними, а ведь это чего-нибудь да стоит! – Если же при твоем рождении, природа возложила на чело твое печать гения, дала тебе уста пророка, сладкий голос поэта, если миродержавные судьбы обрекли тебя быть двигателем человечества, апостолом истины и знания, вот опять перед тобой два неизбежные пути. Сочувствуй природе, люби и изучай ее, твори бескорыстно, трудись безвозмездно, отверзай души ближних для впечатления благого и истинного, изобличай порок и невежество, терпи гонения злых, ешь хлеб, смоченный слезами, и не своди задумчивого взора с прекрасного, родного тебе неба. Трудно? Тяжко?

Ну, так торгуй твоим божественным даром, положи цену на каждое вещее слово, которое ниспосылает тебе Бог в святые минуты вдохновения: покупщики найдутся, будут платить тебе щедро, а ты лишь умей кадить кадилом лести, умей склонять во прах твое венчанное чело, забудь о славе, о бессмертии, о потомстве, довольствуйся тем, что услужливая рука торгоша-журналиста провозгласит о тебе, что ты великий гений, поэт, Байрон, Гете!…

Вот нравственная жизнь вечной Идеи. Проявление ее – борьба между добром и злом, любовию и эгоизмом, как в жизни физической противоборство силы сжимательной и расширительной. Без борьбы нет заслуги, без заслуги нет награды, а без действования нет жизни! Что представляют из себя индивидуумы, то же представляет и человечество: оно борется ежеминутно и ежеминутно УЛУЧШАЕТСЯ. Потоки варваров, нахлынувших из Азии в Европу вместо того, чтобы подавить жизнь, воскресили ее, обновили дряхлеющий мир, из гнилого трупа Римской империи возникли мощные народы, сделавшиеся сосудом благодати… Что означают походы Цезарей, Александров, Наполеонов? Движение вечной Идеи, жизнь которой состоит в беспрерывной деятельности.

Какое же место, назначение и цель искусства?… Изображать, воспроизводить в слове, в чертах и красках идею всеобщей жизни природы: вот единая и вечная тема искусства! Поэтическое одушевление есть отблеск творящей силы природы. Посему поэт, более, нежели кто-либо другой, должен изучать природу физическую и духовную, любить ее и сочувствовать ей, более, нежели кто-либо другой, должен быть чистым и девственен душою, ибо в ее святилище можно входить только с ногами обнаженными, с руками омовенными, с умом мужа и сердцем младенца, ибо только сии наследуют царство небесное. Ибо только в гармонии ума и чувства заключается высочайшее совершенство человека!…

Чем выше гений поэта, тем глубже и обширнее обнимает он природу и тем с большим успехом представляет нам ее в ее высшей связи и жизни. Если Байрон взвесил ужас и страдание, если он постиг и выразил только муки сердца, ад души, это значит, что он постиг только одну сторону бытия вселенной, что он вырвал и показал нам только одну страницу оного. Шиллер передал нам тайны неба, показал одно прекрасное жизни, так как он понимал его сам, пропел нам только свои заветные думы и мечтания: злое жизни у него или неверно, или искажено преувеличением, Шиллер в сем отношении равен Байрону. Но Шекспир, божественный, великий, недостижимый Шекспир, постиг и ад, и землю, и небо, царь природы, он взял равную дань и с добра и со зла, и подсмотрел своим вдохновением, в своем вдохновенном ясновидении биение пульса вселенной! Каждая его драма есть мир в миниатюре: у него нет, как у Шиллера, любимых идей, любимых героев. Посмотрите, как бесчеловечно смеется он над бедным Гамлетом, с замыслом гиганта и волею ребенка, который на каждом шагу падает под тяжестью подвига, предпринятого не по силам! Спросите у Шекспира, спросите у этого царя чародеев: для чего он сделал из Лира слабого, полуумного старикашку, а не идеал нежного отца, как Дюдис или Гнедичь, для чего он представил в Макбеде человека, сделавшегося злодеем по слабости характера, а не по влечению ко злу, в леди Макбет злодейку по чувству, для чего он сделал из Корделии нежную, любящую дочь, с мягким женским сердцем, а на ее сестер наслал фурий зависти, честолюбия и неблагодарности? Он сказал бы вам в ответ, что ТАК БЫВАЕТ В МИРЕ, что иначе и быть не может! – Да! – это беспристрастие, эта холодность поэта, который как бы говорит вам: так было, а впрочем, мне какое дело! – есть высочайший зенит художественного совершенства, есть истинное творчество, есть удел немногих избранных, о коих говорят:

С природой одною он жизнью дышал,
Ручья разумел лепетанье,
И говор древесных листов понимал,
И чувствовал трав прозябанье.
Была ему звездная книга ясна,
И с ним говорила морская волна.

В самом деле, разве вы можете назвать то или другое явление прекрасным, а это безобразным без отношений?… Разве не один и тот же Дух Божий создал кроткого агнца и кровожаждущего тигра, статную лошадь и безобразного кита, красавицу-черкешенку и урода-негра? Разве он любит больше голубя, чем ястреба, соловья, чем лягушку, газель, чем удава? Для чего же поэт должен изображать вам одно прекрасное, одно умиляющее душу и сердце? Если Ган Исландец может существовать в природе, то я, право, не понимаю, чем он хуже какого-нибудь Карла Мора, или даже Маркиза Позы? Я люблю Карла Мора, как человека, обожаю Позу, как героя, и ненавижу Гана Исландца, как чудовище, на как частные явления жизни, как создания фантазии они для меня все равно прекрасны. Если поэт изображает вам подобно капитану Сю, одно ужасное, одно злое природы, это доказывает, что кругозор его ума тесен, что его творческий гений ограничен, а ни чуть не обнаруживает в нем злого, безнравственного человека. Вот, когда он своим сочинением старается заставить вас смотреть на жизнь с его точки зрения, в таком случае он уже не поэт, а мыслитель, и мыслитель дурной, злонамеренный, достойный проклятия, ибо поэзия не имеет цели вне себя. Доколе поэт следует безотчетно мгновенной вспышке своего воображения, дотоле он нравственен, дотоле он и поэт, но как скоро он предположил себе цель, задал тему, он уже моралист, он теряет надо мной всякую власть, разрушает очарование, и заставляет меня презирать себя, если силится опутать мою душу тенетами вредных мыслей. (Примечание автора: позже Белинский в одном из писем своему другу Боткину признается, что: «я решил для себя важный вопрос. Есть поэзия художественная, религиозная, философская, общественная, житейская» и что: «между ними нельзя положить определенных границ, потому что они не бывают одна в другой в неподвижном равнодушии, но, как элементы входят одна в другую, взаимно модифицируя друг друга». И далее писал в том же письме: «слава Богу, наконец, всем нашлось свое место». Так что даже гений не стоит на месте в своем развитии, и ему приходится ошибаться, и возможно даже чаще и больнее других.)

Вам нравится ода «Бог» Державина? Но тот же Державин написал «Мельника». Вы осуждаете Пушкина за многие вольности в «Руслане и Людмиле»? Но тот же Пушкин создал вам «Бориса Годунова». Отчего же такие противоречия в их художественном направлении? От того, что они хорошо помнят правило:

Теперь гонись за жизнью дивной,
И каждый миг в ней искушай,
На каждый звук ее призывный
Отзывной песнью отвечай!

Да – искусство есть выражение великой Идеи вселенной в ее бесконечно разнообразных явлениях! Прекрасно было где-то сказано, что повесть – краткий эпизод из бесконечной поэмы судеб человеческих! Под это определение повести подходят все рода художественных созданий. Все искусство поэта должно состоять в том, чтобы поставить читателя на такую точку зрения, с которой бы ему видна была вся природа в сокращении, в миниатюре, как земной шар на ландкарте, чтобы дать ему почувствовать веяние, дыхание этой жизни, которая одушевляет вселенную, чтобы сообщить его душе этот огонь, который согревает ее. Наслаждение же изящным должно состоять в минутном забвении нашего «я», в живом сочувствии с общею жизнию природы, и поэт всегда достигнет этой прекрасной цели, если его произведения есть плод возвышенного ума и горячего чувства, если оно свободно и безотчетно вылилось из его души…

ИЗ СОЧИНЕНИЙ В. БЕЛИНСКОГО

6. ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ К 7-МУ АЛЬБОМУ:

— Вы много ездили, Джоэнис, и собственными глазами видели упадок нашего общества и безразличие людей.

— Я заметил нечто подобное, — согласился Джоэнис.
— Причины этого явления весьма сложны, — продолжал Оферист, — но, на наш взгляд, истоки кроются в добровольном отчуждении личности, в уходе от проблем реальности. Это, разумеется, есть составляющая любого сумасшествия: бегство, безучастие и создание вымышленной жизни, приносящей куда большее удовлетворения, чем реальный окружающий мир.

Вы убедились, как быстро все приходит в упадок. Закон выродился в фарс, наказание потеряло всякое значение, а вознаграждения мы предложить не можем. Религия проповедует устаревшие ценности людям, балансирующим между апатий и безумием. Философия выдвигает доктрины, понять которые в состоянии только философы. Психология силится определить правильный тип поведения, исходя из стандартов, которые потеряли всякий смысл пятьдесят лет назад. Экономика требует бесконечного развития всех сфер производственной деятельности, чтобы угнаться за безудержным ростом населения. Естественные науки дают нам возможность обеспечить это развитие таким образом, чтобы каждый квадратный фут не был занят страждущим человечеством. Моя собственная область – политика – не предлагает ничего лучшего, чем жонглирование этими гигантскими силами… пока все не рухнет или не взорвется.

— И не думайте, — продолжал Свободолюбинг, — что мы снимаем с себя ответственность за происходящее, хотя считается, что ученые знают больше, чем обычные люди, мы, как правило, предпочитаем сторониться общественной жизни. Практичные, напористые люди всегда пугают нас, а ведь именно они привели мир к такому положению.

Отчужденность – не единственный наш недостаток. Позвольте мне указать, что УЧИЛИ МЫ – ПЛОХО! Редкие многообещающие студенты становились в свою очередь преподавателями и, тем самым изолировались. Остальные попросту высиживали наши нагоняющие сон лекции, стремясь поскорее получить диплом и занять свое место в сумасшедшем мире. Мы не пробиваемся к ним, не касаемся их душ и НЕ ПРИУЧАЕМ ИХ ДУМАТЬ. Фактически мы делаем совершенно противоположное. Мы ухитряемся привить большинству наших студентов явную НЕНАВИСТЬ К МЫШЛЕНИЮ. Они учатся с величайшим подозрением относиться к культуре, игнорировать этику, а науку рассматривают лишь как средство обогащения. Вот наш провал, и его следствием является окружающий мир.

Джоэнис с недоверием относился к законам, даже к самым удачным, хотя в то же время признавал, что они необходимы. По Джоэнису, закон мог быть хорошим только тогда, когда проистекал из самой природы людей, отправляющих правосудие. Когда природа этих людей менялась – а Джоэнис полагал, что сие неизбежно, — менялась и природа законов. И следовало искать новые законы и новых законодателей.

Джоэнис учил, что люди должны активно стремиться к добродетели, и в то же время признавал, что это стремление сопряжено с крайними трудностями. Величайшая из этих трудностей, как учил Джоэнис, заключалась в том, что все в мире, включая людей и их добродетели, постоянно меняется, и человек, взыскующий добра, вынужден, таким образом, расстаться с иллюзий неизменности всего сущего, разобраться в переменах, происходящих в нем самом и в ближних, и сосредоточить свою добродетель в беспрестанном поиске островков преходящей стабильности в бурном море жизненных метаморфоз. Этот поиск, указывал Джоэнис, мог завершиться успехом лишь при большом везении, — объяснить сей феномен невозможно, но ЭЛЕМЕНТ УДАЧИ ИМЕЕТ НЕИМОВЕРНО ВАЖНОЕ ЗНАЧЕНИЕ.

Джоэнис всегда особо останавливался на превосходстве добродетели над пороками, подчеркивал настоятельную потребность в ВОЛЕВОМ ДЕЙСТВИИ и упирал на НЕДОСТИЖИМОСТЬ СОВЕРШЕНСТВА. Некоторые утверждают, что в старости Джоэнис проповедовал совершенно иные вещи. Он учил, что мир – не более чем страшная игрушка, которую смастерили злые боги, и эта игрушка вышла в форме театра, где боги ставят для собственного развлечения бесконечные пьесы, создавая людей и используя их в качестве действующих лиц и исполнителей. Боги ставят перед актерами проблемы и получают колоссальное удовольствие, наблюдая за спектаклем марионеток, которые разгуливают с напыщенным видом, переполненные сознанием собственной значительности, и убеждены в том, что занимают важное место в миропорядке, они предполагают, будто им уготовано бессмертие, и пытаются это научно доказать, и трудятся в поте лица, чтобы разрешить дилеммы, которые поставили перед ними боги. БОГИ ПОКАТЫВАЮТСЯ СО СМЕХУ, взирая на спектакль, и ничто не может доставить им большее наслаждение, чем вид какой-нибудь маленькой марионетки, которая исполняется решимости прожить жизнь безгрешно и умереть достойно. Боги всегда аплодируют этому и смеются над абсурдностью смерти – единственной вещи, которая лишает смысла любые решения, принятые человеком. Но даже и это еще не самое страшное. Со временем боги устанут от своего театра и маленьких человечков, они уберут их подальше, снесут театрик и обратятся к иным развлечениям. Пройдет совсем немного времени, и даже сами боги не вспомнят, что где-то, когда-то существовал такой НАРОДЕЦ – ЛЮДИ.

Эта концепция не характерна для Джоэниса, и ваш Издатель полагает, что она недостойна его. Мы всегда будем хранить в памяти образ Джоэниса в расцвете сил и лет, когда он нес людям ПРОПОВЕДЬ НАДЕЖДЫ.

ИЗ РОМАНА Р. ШЕКЛИ «ХОЖДЕНИЯ ДЖОЭНИСА»

7. ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ 7-МУ АЛЬБОМУ:

Выпили по первой, и гости сразу раскричались. Спорили о чем-то возвышенном, видно, по дороге еще выпивали и сцепились.
— И тогда судьба пусть вычтет из жизни, но чтоб мы не знали! – соглашался с судьбою Медуха. – Это будет неведомый налог на счастье. И все будут спокойны с этим допущением. Будут верить, как в бухгалтерию. Заслужил – получи. Счастливых, между прочим, никто не видел. Несчастны были даже цари. Их травили, стреляли, как волков без сезона, круглый год.

— СЧАСТЬЕ, НЕСЧАСТЬЕ. ОДИН ИЗ БОЛЬШИХ ВОПРОСОВ.
— Привыкли, что большие вопросы к нам не относятся, они где-то там, в успокоительном далеке, на сцене, в литературе, между коробочек, как в зверинце.
— А тигр рядом.
— А тигр рядом. И пока он нас не схавает, опять же совершенно неожиданно, мы редко вспоминаем о больших вопросах. В свободное от службы время, под водочку.

— С трагедийкой во взоре, морщим лбы.
— Потом вдруг проясняется – а жизнь-то, а? Не удалась! Почему? А потому, что всегда чего-то главного ты недодумал до конца.
— НИКОГДА НИЧЕГО НЕ ДОДУМЫВАЕМ ДО КОНЦА. ЖИВЕМ С ЛЕГКОМЫСЛИЕМ ОБЕЗЬЯН.
— Но ведь и страх додумать, что где-то какой-то бог определяет мириады судеб. Это же надо довообразить себе какую-то немыслимую картотеку, вычислительные машины. Нет, уж лучше как-нибудь попроще, знаете.

— Проще куда страшней. Без судьи-то. Один, вроде Глебыча, всю жизнь в шахте, только и выбрался на белый свет после пенсии. А другой, — Селивестров ткнул пальцем в замшевую охотничью куртку Медухи, — изучал языки, капался в классиках, защищал диссертации, баловал свое самолюбие, чего-то достигал и много о себе понимает! И что ж без судьи-то? Ничего!

— Что вытекает из этой чудовищной непоправимой разницы? Чувство вины! Ведь ни он его не обманул, ни ты, ни я! Я с другого года и уже не стоял у станка, собирал колоски и выливал из нор сусликов, в чем и выражалась моя помощь фронту.
— Обществу нужны десять востоковедов и сотни тысяч шахтеров. И что здесь может господь бог? – миролюбиво сказал Медуха.
— Значит, извини, товарищ, на ваш фантик выпало уголек долбать и никакого утешения! – усмехнулся Селивестров.

— Кроме бога! – Пиджаков взял быка за рога. – Глас народа, к тебе вопрос. Только отвечай сразу. Что ты в себе думаешь о боге и вообще? Только сразу.
— Только сразу!
— Что бог? Бог, он не фрайер! – и Глебыч обежал всех глазами, пытаясь определить, чего ждут от него мужики, не разыгрывают ли? – Он за меня, понял? А вот есть он или нет, это вас спросить. Вы ученые.
— Народ уклонился от прямого ответа!
— А почему он за тебя? – строго спросил Пиджаков, чувствовавший себя, благодаря своему мировоззрению, ближе всех к Глебычу, и, в связи с этим, обладателем определенных прав на него.

— Не за тебя же? Уж тут по справедливости, — утешил его Глебыч.

— Его не интересуют теория и схоластика! – взревел Пиджаков. – Главное для него – производственные… что? Медуха, ну? Производственные отно…! Медуха, ну же? Правильно, Медуха! Главное для Глебыча не схоластика, не категории, не философия, а производственные отношения. Его с богом!
— Это вполне по нашему!

— Воздвигли против гордых и умных, пирующих на празднике жизни!
— Драгоценная уверенность! Завидую! Архидрагоценнейшая!
— Глебыч, голубчик, дай я тебя расцелую!
— Целоваться с народом в порядке живой очереди!
— Вы меж собой целуйтесь! Я больше не пью. Глаз косить будет. Я сейчас на чердак полезу. – Глебыч был доволен своим ловким ответом.

— Минуточку! – махал руками Медуха. – Молчите все, пусть глас народа… Просим, просим!
— Бог – он не фрайер! Понятно? Я всю жизнь проработал с малолетства! Людям тепло, энергию давал, добывал потом и кровью…

— Ну, попер с газеты, — недовольно осадил его Пиджаков. – Ты от себя говори, братец! К чему тебе эти готовые слова, право?
— Не сметь! – завопил Медуха. – Газета в крови, в подсознании, это нормально, естественно! Говори как умеешь, Глебыч. Плевать на снобистские придирки! Ты понимаешь, на что ты покушаешься! Ведь ты же держиморда, на свой лад!

Полемика устремилась в новом направлении, и про Глебыча на время забыли, а когда вспомнили, его уже не было за столом. Он гнездился на чердаке и улыбался. Славные такие мужики. Главное, свои. Не подопьют, в такую дуру лезут! Хорошо он им сказал. Снизу доносилось гудение, прорезался могучий голос Пиджакова. В лес приехали про бога толковать. ГЛУПОСТЬ ОДНА. Головы садовые. ПРО ЭТО РАЗВЕ ОРУТ ПОД ВОДКУ? ПРО ЭТО НАДО С ЛЮДЬМИ ТИХИМИ УМНЫМИ. Есть такие. ТОЛЬКО НАЙТИ ИХ – БОЛЬШОЕ ДЕЛО. Спросить да не по пьяному пути…

Под утро в пятницу Глебыч видит сон. Чаще сны какие? Производственные. То на смену опаздывает, в автобус лезет – протолкнуться не может – сердце обрывается, воздуху не хватает. То всю ночь тянется транспортер. Долгое падение в клети – предсмертным ужасом охватывает душу. Но тут снится Глебычу, что попал он в рай! Он об этом сильно никогда не задумывался и не готов, но в уме скоренько перебирает справки и документы о трудовых заслугах и награждениях, о ревматизме и прочих болезнях. Но странное дело, документы эти превратились в какие-то квитанции, где остались бледные печати, а смысла нет. Поверх мелких и ускользающих подробностей Глебыча обнимает, пронизывает мягкий, блаженный свет… ЗАБЫТАЯ РАДОСТЬ В ПОРАЖАЮЩЕМ ЧУВСТВА ИЗОБИЛИИ. От радости этой и переполняющего его счастья, он задыхается и плачет. Так вот как, узнает Глебыч с облегчением, вот что будет! Детский всеохватывающий восторг сменяется подозрительным полуразочарованием. Ерунда, ведь это просто невесомость, как в космосе! Но свет пронизывает всего Глебыча, самые кости, их уже не тянет, не крутит боль, да и нигде не болит, и вообще тело отъединяется и тонет, погружается во тьму, а сам Глебыч всплывает в ласкающей светоносной толще. Без тела оказывается легко и свободно, как с усталых ног стянуть тесные резиновые сапоги, в которых отбухал смену, размотать портянки. Только в сто раз сильнее, будто весь Глебыч – одни усталые опухшие ревматические ноги…

В этом блаженном движении сквозь осязаемую толщу света Глебыч просыпается. Он чувствует себя необычно легким, чистым. Он видит шифоньер, ковер на стене, абажур, розовое одеяло, плечо жены в старенькой рубашке, поседевшие волосы ее на плече. «Нет, — усмехается Глебыч, — я еще тут. В чем же эта радость? Что все ерунда и впереди совсем не страшно? Только закрыть глаза, и можно откачнуться обратно, в сон».

Он хочет разбудить жену и обрадовать: «Анна, об чем мы с тобой молчим – НЕ СТРАШНО!» Но ему-то хорошо дурочку валять, а ей на работу!

Снег выпал, вот в чем дело! Вот и все. И свет, и все такое. А бабу можно просто испугать, покровительственно рассуждает Глебыч. Расплачется, и все, мужик умирать наладился. Шутка ли. ОТМЕНА ПРИВЫЧНОГО СТРАХА не дает Глебычу тихо лежать. Он встает, захватывает папиросу с тумбочки. За окном видит на траве, на сарае, на ветках липкий новенький снег. На столбиках круглые шапочки из снега надеты набекрень, будто и столбики хотят выглядеть повеселее.

Он снимает с вешалки полушубок, влезает в валенки, отваливает тяжелую теплую дверь и выходит на прозрачный чистый холод. Снежинки, как хлопья света. Он курит на крыльце, думая о себе непривычно, как бы сразу обо всем прожитом в жизни, а не как обычно – о чем-нибудь одном и по частям. Думает как о завершенном деле. Ничто впереди не пугало, не тяготило, не громоздилось необъятным темным призраком. Доступно стала внутреннему взору жизнь, будто он поднялся над ней на каком-то холме для радостного прощания. Он видел счастье, а рядом неотступно печаль, как длинная вечерняя тень. Вспоминалось мелкое: лисы, бык с молодыми шилистыми рогами, бегущий от него через чащу. Что ни возьми, думает Глебыч, ВСЕ СЧАСТЬЕ, просто нет слов, чтобы поймать его, как сетями вольную птицу.

Он бросает папиросу на снег, счастье тихо ноет в груди, он зябко поеживается и чувствует под полушубком – СЧАСТЬЕ. За мелким, недавним он видит сразу все, близкое и далекое: и своих кровных, и товарищей, лежащих в земле, погибших в обвалах, умерших от болезней, он видит всех, кого провожал с венком, и кто умер вдалеке, и кого он ходил навещать с гостинцами, он жалеет и тех, кто еще не умер и поднимается сейчас со смены, и кто спускается навстречу, и детей, и внуков, и двоюродную сестру Настю, брошенную мужем, ее сына, и племянника Сережу, он видит погибших ребят из бригады и всех, с кем годами работал и жил, и с кем случайно встретился, кого мельком видел живущими вместе в одном пласту времени. ЕМУ ИХ ЖАЛКО. ОН ОТ НИХ СКОРО УХОДИТ. ОН С НИМИ ПРОЩАЕТСЯ.

ИЗ РАССКАЗА А. СКАЛОНА «ИДИ СНЕГ, ИДИ…»

8. ВМЕСТО ПОСЛЕДНЕГО ПОСЛЕСЛОВИЯ К 7-МУ АЛЬБОМУ:

— Прежде чем продолжить свой путь, Сиддхартха, позволь задать тебе вопрос: есть ли у тебя какое-нибудь учение? Есть ли у тебя какая-нибудь вера или знание, которым ты следуешь, которые помогают тебе жить и жить по правде?

Ему ответил Сиддхартха:

— Ты знаешь, мой милый, что я еще молодым человеком, когда мы жили у аскетов в лесу, перестал доверять учителям и учениям и повернулся к ним спиною. Я и теперь таких же взглядов. Тем не менее у меня с того времени было много учителей. Долгое время моим учителем была одна прекрасная куртизанка. Еще были у меня учителями один богатый купец и несколько игроков в кости. Однажды моим учителем был странствующий монах, ученик Будды. И от него я кое-чему научился, и ему я благодарен, весьма благодарен. Но больше всего я учился у этой реки и у моего предшественника, перевозчика Васудевы. Это был совсем простой человек, он не был мыслителем, но он знал то, что знать необходимо, так же хорошо, как и сам Гаутама (читай: Будда). Он и сам был Совершенный, святой.

Говинда же сказал:

— Я верю тебе, и понимаю, что у тебя были многие учителя. Но нет ли у тебя самого если не учения, то хоть известных мыслей, которые помогают тебе жить?
— Да, у меня были свои мысли и даже откровения. Вот, к примеру, одна из них, принадлежащая мне лично: МУДРОСТЬ НЕПЕРЕДАВАЕМА, мудрость, которую мудрец пытается передать другому, всегда смахивает на глупость.

— Ты шутишь? – спросил Говинда.

— Я не шучу. Я говорю то, что передать другому можно знание, но не мудрость, в чем я убедился на деле. Последнюю можно найти, проводить ее в жизнь, ею можно руководствоваться, с ее помощью можно творить чудеса, но передать словами ее нельзя, научить ею другого нельзя. Эта мысль и заставили меня уйти от учителей. А вот еще одна мысль, которую ты, Говинда, примешь снова за шутку или за глупость, но которую я тоже считаю лучшей из своих мыслей: она гласит – по поводу каждой истины можно сказать нечто совершенно противоположное ей, и оно БУДЕТ ОДИНАКОВО ВЕРНО. Дело, видишь ли, в том, что истину можно высказать, облечь в слова лишь тогда, когда она односторонняя. Односторонним является все, что мыслится умом и высказывается словами – все односторонне, половинчато, во всем не хватает целостности, округленности, единства. Когда Всевышний Гаутама говорил в своих проповедях о мире, то должен был делить его на Сансару и Нирвану, на призрачность и правду, на страдание и искупление. Иначе и нельзя. Нет иного способа для того, кто хочет поучать других. Но сам мир, все сущее вокруг нас и в нас самих, никогда не бывает односторонним. Никогда человек или деяние не бывает односторонним, не бывает исключительно Сансарой или Нирваной, никогда человек не бывает совершенно святым или совершенно грешником. Нам представляется так, потому что мы находимся под влиянием ложного представления, будто время есть действительно нечто существующее. ВРЕМЯ НЕ СУЩЕСТВУЕТ, Говинда, я часто, очень часто убеждался в этом. А если это так, то грань, отделяющая мир от вечности, страдание от блаженства, зло от добра, оказывается призрачной. Путем глубокого созерцания можно приобрести способность отрешаться от времени, видеть все бывшее, сущее, грядущее в жизни, как нечто одновременное, и тогда все представляется ХОРОШИМ, добрым, все совершенно, все есть Брахман. Оттого-то все, что существует, кажется мне хорошим, — смерть, как и жизнь, грех, как и святость, ум, как и глупость, — ВСЕ ДОЛЖНО БЫТЬ ТАКИМ, КАК ОНО ЕСТЬ. И для меня важно одно – научиться любить мир, не презирать его, не ненавидеть его и себе, а смотреть на него, на себя и на все существа с любовью, с восторгом и уважением…

ИЗ КНИГИ «СИДДХАРТХА» ГЕРМАНА ГЕССЕ

Тут первый том стихов завершается и начинается второй том.

9. ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ к 8-му альбому

Одержимость жизнью, если выразиться словами ее пророков, следует понимать как показатель чрезмерного полнокровия. Благодаря техническому усовершенствованию всех жизненных удобств, благодаря всеми путями повышаемой безопасности существования, благодаря возросшей доступности всякого рода удовольствий, благодаря продолжительное время умножаемому и еще сохраняющему высокий уровень благоденствию современное общество очутилось в таком состоянии, которое древняя медицина назвала бы словом «плетхора» (полнокровие). Мы живем в духовной и материальной роскоши. Жизнь ставится нами столь высоко, потому что избавлена от всех трудностей. Постоянно обостряющаяся способность познания, легкость духовного общения предали жизни силу и дерзость. Вплоть до начала второй половины 19-ого века даже состоятельные слои населения стран Запада сталкивались много чаще и посредственнее с убогостью существования, нежели мы испытываем на себе ее сейчас, принимая все жизненные удобства как нечто нами заслуженное. Еще нашим дедам было лишь в самой ограниченной степени доступно утолять боль, излечивать раны или переломы, защищаться от холода, прогонять темноту, сноситься с другими людьми лишь лично или передаваемым на расстоянии словом, надлежащим образом соблюдать чистоту своего тела, устранять грязь и неприятные запахи. Человек постоянно ощущал препоны земному благополучию. Эффективные усилия техники, гигиены и санитарного обеспечения среды, среды обитания человека избаловали его. Он утратил это кроткое согласие с повседневной нехваткой жизненных удобств усвоенное как необходимый опыт предыдущими поколениями. В то же самое время ему стала грозить утрата способности НАИВНО относиться к счастью, которым удостаивала его жизнь. ЖИЗНЬ СТАЛА СЛИШКОМ ЛЕГКОЙ. Моральные мускулы человечества оказались не настолько сильны, чтобы выдержать ношу этого изобилия. Прошлые культурные эпохи, будь то христианская, мусульманская, буддийская или любая другая, мы имеем дело со следующим противоречием. В принципе там отрицается ценность земного счастья по сравнению с блаженством на небесах или слиянием с Космосом. Поскольку, однако, все упомянутые религии признают за этим миром определенную ценность, то, признав ее однажды, они не оставляют или почти не оставляют места для отказа от самих жизненных ценностей, дарованных Богом. Как раз это хорошо известная всем верующим бренность каждого вершка земного благополучия и поддерживала признание его ценности. Твердая ориентация на потустороннюю жизнь могла привести к отказу от мира, но она не допускает никакой мировой скорби… И в наши дни мы имеем дело в этих областях с противоречиями, но совершенно иными чем прежде. Первое из них сводится к следующему. Возрастание безопасности, комфорта и возможностей удовлетворения своих желаний, короче говоря, гарантий обеспеченности жизни, с одной стороны, открыла широкий простор для всех форм девальвации бытия: философские отрицания жизненных ценностей, чисто чувственного сплина или вообще отвращения к жизни. С другой стороны, это подготовило почву для всеобщей уверенности в праве на счастье здесь, на земле. Жизни предъявляются претензии. Амбивалентное положение, колеблющееся между наслаждением жизнью и ее отрицанием, характерно исключительно для индивидуального человека. Человеческое сообщество, напротив, принимает без колебаний и с небывалой прежде уверенностью и убежденностью земную жизнь как предмет ВСЕХ своих чаяний и действий. Повсюду царит настоящий КУЛЬТ ЖИЗНИ. Странные пришли времена!

ИЗ КНИГИ Й. ХЭЙЗИНГА «В ТЕНИ ЗАВТРАШНЕГО ДНЯ»

10. ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ к 9-му альбому

В тот день к нему пришли два посетителя.

Первым была тихая, горбатая женщина в темной, простой до суровости, униформе. На ее армейского типа кепке выделялись слова: «СТАРАЯ ЦЕРКОВЬ».

— Сэр, — сказала она, слегка задыхаясь. – Я собираю пожертвования в пользу Старой Церкви, организации, которая стремится к распространению веры в эти беспутные и безбожные времена.

— Прошу прощения, — сказал Блэйн и начал закрывать дверь. Но, по всей видимости, он был не первым, с кем старушка имела дело. Она втиснулась между дверью и косяком и продолжала:
— Мы живем, мой юный сэр, в век Вавилонского Зверя, в век разрушения души. Это век Сатаны, время его обманчивого триумфа. Но не дай провести себя! Господь всемогущий допустил все это ради проверки и испытания, дабы отделить семена от плевел. Бойся поддаться искушению! Бойся встать на тропу греха! Эта тропа лежит перед тобой, такая сверкающая и манящая!

Блэйн дал ей доллар, чтобы только она замолчала. Старушка поблагодарила, но продолжала говорить:
— Опасайся, юный сэр, этой последней приманки Сатаны – фальшивого рая, который люди называют Послежизнью! Ибо лучшей западни не мог враг божий изобрести для мира людей, чем эту величайшую из иллюзий! Будто бы преисподняя стала раем! И люди поддаются обману лживого коварства, и с радостью отправляются в лапы Сатаны!

— Благодарю вас, — сказал Блэйн, пытаясь закрыть дверь.
— Помни мои слова! – воскликнула старушка, не спуская с Блэйна взгляда остекленевших голубых глаз. – Послежизнь – это грех! Бойся пророков адской послежизни.
— Спасибо! – крикнул ей Блэйн и закрыл, наконец, дверь.

Он снова уселся в мягкое кресло и включил проигрыватель. Потом в дверь постучались.

Открыв дверь, Блэйн увидел невысокого, хорошо одетого человека с серьезным выражением на молодом лице.
— Мистер Блэйн, меня зовут Чарльз Фаррел, я представитель корпорации «МИР ИНОЙ». Могу я поговорить с вами?
— Входите, — сказал Блэйн, широко распахнув дверь пророку адской послежизни…

Мистер Фаррел поудобней уселся на стуле и начал:
— Наверное, вы, как и остальные люди, хотели бы знать, что есть жизнь? Что есть смерть? И что такое сознание? Каким образом взаимодействуют сознание и тело? Зависят ли они друг от друга или нет? Или, существует ли на самом деле душа?! – мистер Фаррел улыбнулся. – Не на эти ли вопросы вы желали бы услышать у меня ответ?

Блэйн кивнул. Фаррел продолжал:

— Так вот, я ничего не могу вам сказать. Мы просто ничего не знаем, НЕ ИМЕЕМ НИ МАЛЕЙШЕГО ПОНЯТИЯ. Мы относим эти вопросы к области философии и религии, и корпорация «МИР ИНОЙ» не имеет намерения даже пробовать ответить на них. Нас интересуют результаты, а не размышления. Мы подходим к вопросу с чисто практических позиций. Нас не интересует, почему мы получаем именно такие результаты, и насколько они в порядке ОБЫДЕННОГО ХОДА ВЕЩЕЙ. Дают ли они практический результат? Вот что нас интересует.

— Я думаю, мне все ясно, — сказал Блэйн.
— Это очень важно. Теперь я должен прояснить для вас еще один вопрос. То, что мы предлагаем, не имеет ничего сходного с раем.
— Ничего?
— Абсолютно! Рай – это религиозное понятие, концепция. А мы никак не связаны с религией. Наша Послежизнь – это сознание, выжившее после смерти тела. Вот и все. И мы вовсе не утверждаем, что Послежизнь – это рай, так же, как первые антропологи не могли утверждать, что будто бы, найденные ими, кости питекантропов являются останками Евы и Адама.

— До вас ко мне заходила старушка, — сказал Блэйн. – Она утверждала, что Послежизнь – это ад.
— Фанатичка, — с усмешкой сказал Фаррел. – Наверняка известно только следующее: после смерти тела сознание помещается в область, называемую Порогом, существующую между Землей и Послежизнью. Это, как мы предполагаем, своего рода подготовительная ступень Послежизни. Попав туда, сознание может по своей воле перейти в Послежизнь, как таковую. И если с душами находящимися в пределах Порога мы можем поддерживать связь, то когда они переходят в Послежизнь, связь обрывается. Таким вот образом нам ничего, РЕШИТЕЛЬНО НИЧЕГО не известно о Послежизни. Можно только сказать, что это нематериальная часть, область мира. Все остальное – чистые измышления. Некоторые считают, что сознание – это сущность человеческого тела, и поэтому сущности прочих земных вещей могут быть перенесены вместе с ним в Послежизнь. Возможно, это так и есть. Другие несогласны. Некоторые думают, что Послежизнь – это место, где души ждут своей очереди, чтобы возродиться в других телах на иных планетах. Возможно, они правы. Другие предполагают, что Послежизнь – это только первая ступень в неземной жизни человека, и имеется еще шесть, все более сложных, кульминирующих в своего рода нирвану. Быть может, они правы. Говорили также, что Послежизнь – это обширное, туманное пространство, где вы будете вечно скитаться в одиночестве, в поисках, без надежды найти им конец. Мне попадались теории, доказывающие, что люди располагаются в Послежизни по семейному признаку, другие утверждали, что они группируются по расовым признакам, по религиозному или социальному положению. Некоторые люди, как вы заметили, считают, что души попадают прямо в ад. Существуют приверженцы теории, утверждающей, что сознание совершенно исчезает, покидая Порог. И есть люди, обвиняющие корпорацию в обмане общественности. Последние научные работы уверяют, что в Послежизни вы найдете все что хотите: царство божие, рай, Валгаллу, зеленые лужайки, выбирайте, что нравится. Предсказывают, что в Послежизни правят древние боги – скандинавские, гаитянские или из бельгийского Конго, в зависимости от того, чью теорию вы рассматриваете. Естественно, противная сторона и ее теории доказывает, что нет и не может быть никаких богов. Мне попалась однажды английская книга, уверявшая, что в Послежизни правят английские духи. А американская книга утверждала, что правят там американцы. Несколько лет назад появилась книга, доказывающая, что в Послежизни царит анархия. Ведущий философ настаивает на том, что соревнование – это закон природы, и, соответственно, этот закон должен распространяться на послежизнь. И так далее. Можете взять на вооружение любую из этих теорий, мистер Блэйн, или придумать собственную.

— А что вы сами думаете? – спросил его Блэйн.

— Я? Я придерживаюсь открытого взгляда, — ответил Фаррел. – Когда придет время, я отправлюсь туда и все узнаю.

— Это мне нравится, — сказал Блэйн.

ИЗ РОМАНА РОБЕРТА ШЕКЛИ «КОРПОРАЦИЯ «БЕССМЕРТИЕ»

11. ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ к 10-му альбому

Никогда не видел Джоэнис ничего подобного великому городу Нью-Йорк. Бесконечная суета такого множества людей была ему незнакома и поражала воображение. Лихорадочная жизнь не утихала и с наступлением вечера. Джоэнис наблюдал за нью-йоркцами, спешащими в погоне за развлечениями в ночные клубы и в варьете. Город не испытывал недостатка в культуре, ибо огромное число людей отдавало свое время утраченному искусству движущихся картинок.

К ночи суматоха успокоилась. Джоэнису приходилось видеть много стариков, а так же молодых людей, неподвижно сидящих на скамейках или стоящих у входа в метро. На их лицах Джоэнис читал ужасную пустоту, а когда обращался к ним, то не мог разобрать их вялых, невнятных ответов. Эти нетипичные нью-йоркцы вызывали у него беспокойство, и он был рад когда наступило утро.

С первыми лучами солнца возобновилось бурление толпы. Люди толкали и пихали друг друга в судорожной спешке куда-то попасть и что-то сделать. Джоэнис решил узнать причину всего этого и остановил одного прохожего.

— Сэр, — обратился Джоэнис, — не могли бы вы уделить минуту вашего ценного времени и рассказать страннику о великой и целенаправленной деятельности, которую я наблюдаю вокруг?
— Ты что, псих? – буркнул прохожий и заторопился прочь. Но следующий, кого остановил Джоэнис, тщательно обдумал этот вопрос и произнес:
— Вы называете это деятельностью?

— Так мне кажется, — ответил Джоэнис, глядя на бурлящую толпу. – Между прочим, меня зовут Джоэнис.
— А меня – Чевоиз.

— Чевоис?
— Нет, Чевоиз, — как в «чево изволите». В ответ на ваш вопрос я скажу вам, что то, что вы видите – не деятельность. Это паника.
— Но чем она вызвана? – поинтересовался Джоэнис.
— В двух словах, они боятся, что если прекратят суетиться, то кто-нибудь предположит, что они мертвы. Это очень скверно, если вас сочтут мертвым, потому что тогда вас могут выкинуть с работы, закрыть ваш текущий счет, повысить квартплату и отнести в могилу как бы вы ни отбрыкивались.

Джоэнису ответ показался неправдоподобным и он сказал:
— Мистер Чевоиз, эти люди не похожи на мертвых. Ведь на самом деле, без преувеличения, они не мертвы, правда?

— Я никогда не говорю без преувеличения, — сообщил ему Чевоиз. – Но так как вы приезжий, я постараюсь объяснить проще. Начнем с того, что смерть есть понятие относительное. Некогда определение ее было примитивным: ты мертв, если не двигаешься в течение длительного времени. Но современные ученые очень внимательно изучили это устаревшее понятие и добились больших успехов. Они обнаружили, что можно быть мертвым во всех важных отношениях, но все же передвигаться и разговаривать.

— Что же это за «важные отношения»? – спросил Джоэнис.
— Во-первых, — сказал Чевоиз, — ходячие мертвецы характеризуются почти полным отсутствием чувств. Они могут испытывать лишь страх и злобу, хотя иногда симулируют другие эмоции, подобно тому, как шимпанзе неумело притворяется читающим книгу. Далее. Во всех их действиях сквозит какая-то роботообразность, которая сопутствует прекращению высших мыслительных процессов. Часто наблюдается рефлексивная склонность к набожности, что напоминает спазматическое подергивание цыпленка, которому только что отрубили голову. Из-за этого рефлекса многие ходячие мертвецы бродят около и вокруг церквей, а некоторые даже пытаются молиться. Других можно встретить на скамейках в парках или возле входа в метро…

— А-а, — перебил Джоэнис, — гуляя вчера поздно вечером, я видел подобных людей.

— Совершенно верно, — подтвердил Чевоиз. – Это те, кто уже не притворяются живыми. Но остальные копируют живых с умилительным старанием, в надежде остаться незамеченными. Однако, они частенько перебарщивают, и их легко определить по слишком оживленному разговору, по чересчур громкому смеху…

— Понятия не имел, — признался Джоэнис.
— Это большая проблема, — продолжал Чевоиз. – Власти изо всех сил стараются решить ее, но она чудовищно разрослась.

ИЗ РОМАНА РОБЕРТА ШЕКЛИ «ХОЖДЕНИЯ ДЖОЭНИСА»

12. ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ к 10-му альбому

Чего всегда не хватало Ленину – это широты парвусовского размаха, поскольку Ленин не был экономистом. А Парвус, быстро перейдя от слов к делу, прибыл в Берлин и выложил немцам план уничтожения России путем прихода к власти крайне левых экстремистов. План был по-военному четким. На первом этапе необходимо свергнуть царя. Антицарская компания уже ведется, но с помощью денег буквально с завтрашнего дня в нее можно подключить не только социалистическую (сионистскую) прессу всего мира, но и всю либеральную (масонскую) оппозицию в России. Схема простая. Царь – виновник войны, многомиллионных жертв, военных неудач. Императрица – немка, а значит шпионка. НЕМНОГО ПРИМИТИВНО, КОНЕЧНО, но в России сработает.

Узким прусским лбам не дано было постичь всего размаха замысла, но они увидели в нем то, что занимало их более всего – возможность выбить из войны и из Антанты своего самого мощного и грозного противника.

Немцев беспокоило другое – не собирается ли сам Парус вскарабкаться на всероссийский престол, когда тот, как и предусмотрено планом, станет вакантным? Вопросы задавались в исключительно вежливой форме, но из глаз спрашивающих струился холодный немецкий антисемитизм. Вряд ли общественное мнение в России, как бы революционизировано оно не было, смирится, что высший пост в стране занимает человек, КАК БЫ ЭТО ПОМЯГЧЕ СКАЗАТЬ, «неправославного вероисповедания». О, Парвус, несомненно, был выше этого! Во-первых, у него было СОБСТВЕННОЕ МНЕНИЕ о русском обществе, во-вторых, та часть плана, в которую немцы посвящены не были, предусматривала быструю и решительную ликвидацию какого-либо общественного мнения в стране, а в-третьих, и это было самым главным, Парвус вовсе не собирался возвращаться в Россию, а тем более становиться русским царем даже в том случае, если бы весь народ стал плачем и стенаньем звать его на престол, как Бориса Годунова. За эти годы он стал слишком богатым и респектабельным (дом в Берлине, особняк в Берне, особняк в Стокгольме, вилла в швейцарских Альпах, четыре собственных банка и акционерное участие в шести других, импортно-экспортная контора в Копенгагене, контрольные пакеты акций железных дорог и судоходных компаний) – чтобы брать на себя ТАКУЮ ЧЕРНУЮ И НЕБЛАГОДАРНУЮ РАБОТУ, как сидение на престоле. Для этого у него был другой кандидат, с которого он все эти годы не спускал глаз.

Давно ушло в прошлое их былое сотрудничество, годами не виделись они, но ни на минуту не забывал Парвус этого единственного в своей неповторимости «социалиста», охваченного маний власти и мирового господства, совершенно непредвзятого, полностью свободного от предрассудков, от «чистоплюйства», готового на самые чудовищные средства ради достижения цели и способного оправдать любую самую низменную цель потоками демагогии, заклинаний, лжи и полу-лжи, которыми так богата марксистская и псевдомарксистская риторика.

В то время его огромная, поистине вулканическая энергия расходовалась попусту на дробление, отмежевание, мелкое газетное склочничество, на БЕССИЛЬНУЮ ЯРОСТЬ из-за осознания своей полной незначительности для Европы и непонимания места, где должен наноситься главный удар. Но его выдающиеся качества гибкого реалиста, беспринципного и жестокого, наряду с маниакальной гипнотической силой притяжения к себе САМЫХ КРОВОЖАДНЫХ ПОДОНКОВ, безумная жажда власти и чисто азиатские диктаторские замашки – все это, по мнению Парвуса, делало Ленина просто НЕЗАМЕНИМЫМ для действий в России и ТОЛЬКО в России. Для мирового масштаба он был слишком мелок, но уж если нравилось ему считаться «вождем мирового пролетариата», то уж кто-кто, а Парвус возражать не будет. ГЛАВНОЕ, ЧТОБЫ СДЕЛАЛ ДЕЛО! Кто же, кроме Ленина, мог лучше оценить блестящий замысел Парвуса?

Они седели на замызганной кухне бедной ленинской квартиры в Цюрихе, почти касаясь гигантскими лбами друг друга, два великих и страшных гения, неизвестно какими силами посланные на Землю, чтобы НАВСЕГДА погубить Россию и чуть не погубить всю человеческую цивилизацию. Появившись на свет с разницей в три года (в 1867 и 1870 гг.) они покинули Землю одновременно в 1924 году зловещие и непонятые.

ИЗ КНИГИ И. БУНИЧА «ЗОЛОТО ПАРТИИ»

13. ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ к 11-му альбому

Когда Мартин и Руфь после обеда остались вдвоем, произошла бурная сцена.

— Вы невозможный человек, — говорила Руфь, вся в слезах.
Но гнев его еще не утих, и он грозно бормотал:
— Скоты! Ах, скоты!..
Когда Руфь сказала, что Мартин оскорбил судью, он возразил:

— Чем же я его, по-вашему, оскорбил? Тем, что сказал правду?
— Мне все равно, правда это или нет, — продолжала Руфь, — есть известные границы приличий, и вам никто не давал права оскорблять людей!

— А кто дал судье Блоунту право оскорблять истину? – воскликнул Мартин. – Оскорбить истину гораздо хуже, чем оскорбить какого-то жалкого человечишку. Но он сделал еще хуже! Он очернил имя величайшего и благороднейшего мыслителя, которого уже нет в живых. Ах, скоты! Ах, скоты!
Ярость Мартина испугала Руфь. Она впервые видела его в таком неистовстве и не могла понять причины этого безрассудного, с ее точки зрения, гнева. И в то же время ее по-прежнему неотразимо влекло к нему, так что она не удержалась и в самый неожиданный момент обхватила руками его шею. Она была оскорблена и возмущена всем, что случилось, и тем не менее ее голова лежала на его груди, и, прижимаясь к нему, она слушала, как он бормотал:
— Скоты, ах скоты!
И не подняла головы, даже когда он сказал:
— Я больше не буду портить вам званых обедов, дорогая. Ваши друзья не любят меня, и я не хочу им навязываться. Они так же противны мне, как я им. Фу! Они просто отвратительны! Подумайте только, что я когда то смотрел снизу вверх на людей, которые занимают важные посты, живут в роскошных домах, имеют университетский диплом и банковский счет! Я по своей наивности воображал, что они в самом деле достойны уважения.

На этот раз Мартин серьезно рассердился. Бриссенден смотрел на все это как на забавную шутку, но он не мог успокоить Мартина. Мартин знал, что объяснение с Руфью будет не легким делом. Что же до ее отца, то он, наверно, постарается воспользоваться всей этой нелепой выдумкой, чтобы расстроить их помолвку. Эти мрачные предположения не замедлили подтвердиться. На другой же день почтальон принес письмо от Руфи. Мартин, предчувствуя катастрофу, тут же вскрыл конверт и начал читать, даже не затворив дверь за почтальоном.

Читая, Мартин машинально шарил рукой в кармане ища табак и курительную бумагу, которые прежде всегда носил при себе. Он не сознавал, что карман его давно уже пуст, не отдавал себе даже отчета в том, что он там ищет.
Письмо было написано в спокойном тоне. Никаких следов гнева в нем не было, но все оно от первой до последней строчки дышало обидой и разочарованием. Он не оправдал ее надежд, писала Руфь. Она думала, что он покончил со своими ужасными замашками, что ради любви к ней он в самом деле готов зажить скромной и благопристойной жизнью. А теперь папа и мама решительно потребовали, чтобы помолвка была расторгнута. И она не могла не признать их доводов основательными. Ничего хорошего из их отношений не может выйти. Это с самого начала было ошибкой. В письме был лишь упрек, один упрек, и именно он показался Мартину наиболее горьким.

«Если бы захотели поступить на службу, постарались найти себе какое-то место в жизни! – писала Руфь. – Но это было невозможно. Вы слишком привыкли к разгульной и беспорядочной жизни. Я понимаю, что вы не виноваты. Вы действовали согласно вашей природе и воспитанию. Я и не виню вас, Мартин, помните это. Папа и мама оказались правы: мы не подходим друг другу и надо радоваться, что это обнаружилось не слишком поздно… Не пытайтесь увидеться со мной, — заканчивала она, — это свидание было бы тяжело для нас обоих, и для моей мамы. Я и так чувствую, что причинила ей немало огорчений, и не скоро удастся мне загладить это!»

Мартин дочитал письмо до конца, внимательно перечел еще раз. Затем он сел и стал писать ответ. Он изложил все то, что говорил на социалистическом митинге, обвиняя газету в самой бессовестной клевете. В конце письма речь возлюбленного, молящего о прощении и любви, переходила в особенную страстность. «Ответьте мне непременно, — писал он, — напишите только одно – любите вы меня или нет? Это самое главное».

Но прошел день, другой, ответа не было. «Запоздалый» лежал раскрытым все на той же странице, а груда возвращенных рукописей под столом продолжала расти. Впервые за всю свою жизнь испытал муки бессонницы.

Прошло несколько недель, и вот однажды случилось то, чего он давно ожидал. Он встретил Руфь на улице. Правда, она шла не одна, а со своим братом Норманном. Правда, они оба сделали вид, что не узнали Мартина, а когда он хотел подойти, Норманн попытался не подпустить его.

— Если вы осмелитесь приставать к моей сестре, — сказал он, — я позову полисмена. Она не желает с вами разговаривать, и ваша навязчивость оскорбительна.
— Лучше не затевайте этого, — мрачно ответил Мартин, — посторонитесь и не мешайте. Мне нужно поговорить с Руфью.
— Я хочу слышать это из ваших уст, — сказал он ей.
Она побледнела и задрожала, Но остановилась и взглянула на него вопросительно.
— Ответьте мне на вопрос, который я задал вам в письме, — настаивал он.
Норманн сделал было нетерпеливое движение, но Мартин взглядом смирил его.

Руфь покачала головой.

— Вы действовали по доброй воле? – снова спросил он.
— Да, — проговорила она тихо, но твердо, — действовала по доброй воле. Вы так опозорили меня, что мне стыдно встречаться со знакомыми. Все теперь толкуют обо мне. Вот все, что я могу вам сказать. Вы сделали меня несчастной, и я больше не хочу вас видеть.
— Знакомые! Сплетни! Газетное вранье! Такие вещи не могут оказаться сильнее любви! Значит, вы просто меня никогда не любили!

Бледное лицо Руфи внезапно вспыхнуло.
— После всего того, что произошло? – произнесла она. – Мартин, вы сами не знаете, что говорите! За кого вы меня принимаете?
— Смотрите, она не хочет с вами разговаривать! – воскликнул Норманн, взяв сестру под руку, чтобы увести ее.

Мартин поглядел им вслед и машинально полез в карман, чтобы взять папиросу, но ее там не было.

До Северного Окленда путь был не близок. Но только придя к себе в комнату, Мартин понял, что прошел этот путь. Опомнившись, он увидел, что сидит на своей кровати, и огляделся растерянно, как проснувшийся лунатик. Рукопись «Запоздалого», лежащая на столе, бросилась ему в глаза. Он придвинул стул и взялся за перо. Его натуре свойственно было стремление к завершенности. А тут перед ним была неоконченная работа. В свое время он отложил ее, чтобы заняться другим делом. Теперь это другое дело было кончено и надо было опять вернуться к «Запоздалому». Что будет он делать потом – Мартин не знал. Он знал только одно: какой-то этап его жизни пришел к концу и нужно было закруглить фразу, прежде чем поставить точку. Будущее не интересовало его. Вероятно, он скоро узнает, что ждет его в этом будущем. Но теперь это было не так уж важно. Все было не важно.

Вдруг среди танцующих Мартин заметил Лиззи Конолли: она кружилась в объятиях какого-то рабочего парня. Несколько позже, бродя по павильону, он увидел ее за столиком, где пили прохладительные напитки, и подошел. Лиззи Конолли очень удивилась и обрадовалась встрече. После первых приветствий они пошли в парк, где можно было говорить, не стараясь перекричать музыку. С первой же минуты стало ясно, что она вся в его власти и Мартин понял это. Об этом можно было судить и по влажному блеску ее глаз, и по горделивой покорности движений, и по тому, как жадно ловила она каждое его слово. Это уже не была та молоденькая девочка, которую он когда-то повстречал в театре. Лиззи Конолли стала женщиной, и Мартин отметил, как расцвела ее живая задорная красота: живость была все та же, но задор она, видимо, научилась умирять.

— Красавица, настоящая красавица! – прошептал Мартин с невольным восхищением. И он знал, что стоит ему только позвать — и она пойдет с ним хоть на край света.

— Кто это? – спросил Мартин у Лиззи. – И чего он разбушевался?
Пыл драки уже остыл в нем, и не в пример прежним дням, и он с грустью убеждался, что привычка к самоанализу лишила его первобытной непосредственности чувств и мыслей.
Лиззи тряхнула головой.
— Да так, один парень, — сказала она, — я с ним гуляла последнее время.

Помолчав немного, она прибавила:
— Просто мне скучно было… но я никогда не забывала… — Она понизила голос и устремила взгляд в пространство. – Я бы на него и не взглянула при вас!..
Мартин смотрел на нее и понимал, что ему сейчас только стоит протянуть руку. Но, слушая ее простые слова, он задумался над вопросом, нужно ли придавать такое большое значение изысканной книжной речи, и… забыл ей ответить.

— Вы здорово отделали его, — сказала она со смехом.
— Он парень крепкий, — великодушно возразил Мартин. – Если бы его не увели, мне бы, пожалуй, пришлось с ним повозиться.
— Кто была та молодая дама, с которой я вас встретила? – спросила вдруг Лиззи.
— Так, одна знакомая, — ответил он.
— Давно это было, — задумчиво произнесла девушка, — как будто тысячу лет назад!
Мартин ничего не ответил и переменил тему разговора. Они пошли в ресторан, Мартин заказал вина и дорогих закусок. Потом он танцевал с ней, только с ней, до тех пор, пока она, наконец, не устала.

Мартин вдруг открыл глаза и прочел в ее взгляде нежное признание. Она было смутилась, но тот час оправилась и посмотрела на него решительно и смело.

— Я ждала все эти года, — сказала она чуть слышно.
И Мартин почувствовал, что это правда, удивительная, чудесная правда. Великое искушение овладело им, ибо в его власти было сделать эту девушку счастливой. Если самому ему не суждено счастье, почему не дать счастье другому человеку? Он мог бы жениться на ней и увести ее с собой на Маркизские острова. Ему очень хотелось поддаться искушению, но какой-то внутренний голос приказывал не делать этого.

Он изменился и только сейчас понял, насколько он изменился.
— Я не гожусь в мужья, Лизи, — сказал он, улыбаясь.
Ее рука на мгновение остановилась, но потом снова стала нежно перебирать его волосы. Мартин заметил, что ее лицо вдруг приняло суровое решительное выражение, которое, впрочем, быстро исчезло, и опять щеки ее нежно зарумянились, а глаза смотрели мягко и ласково.

— Я не хотела сказать… — Начала она и запнулась. – Во всяком случае, мне это все равно. Да, да, мне все равно, — повторила она. – Я горжусь вашей дружбой. Я на все готова ради вас. Такая я уж, верно, уродилась.

Мартин сел. Он взял ее руку и тепло пожал ее, но в его пожатии не было страсти, — от этого тепла на Лизи повеяло холодом.

— Не будем говорить об этом, — сказала она.
— Вы хорошая, благородная девушка, — произнес Мартин, — это я должен гордиться вашей дружбой. Я и горжусь, да, да! Вы для меня луч света в темном и мрачном мире, и я буду с вами так же честен, как и вы были со мною.

— мне все равно, честны вы со мной или нет. Вы можете делать со мной все что хотите. Вы можете швырнуть в меня грязь и растоптать, если хотите. Но это можете только вы, — сказала она, гордо вскинув голову, — недаром я с детских лет привыкла сама собой распоряжаться!

— Вот потому-то я и должен быть честен с вами, — ласково сказал он. – Вы такая славная и благородная, что я и должен поступить с вами благородно. Я не могу жениться и не могу… Ну да, и не могу я любить просто так, хотя прежде это со мной бывало. Я очень жалею, что повстречал вас сегодня. Но теперь ничего не поделаешь. Не думал я, что это все так получится. Я ведь к вам очень хорошо отношусь, Лиззи, вы даже не представляете, как хорошо. Больше того, я восхищаюсь и преклоняюсь перед вами. Вы замечательная, поистине замечательная девушка! Но что пользы говорить вам об этом!!? Мне бы хотелось сделать только одно. Ваша жизнь была тяжела. Позвольте мне облегчить ее! – Радостный блеск вспыхнул в ее глазах и тот час же угас. – Я скоро получу много денег! Очень много!

И в этот миг он забыл и долине, и о заливе, и о тростниковой хижине, и о белой яхте. В конце концов, к чему все это? Ведь он отлично может отправиться в плаванье на любом судне и куда ему вздумается.

— Мне бы хотелось отдать эти деньги вам. Вы можете поступить на курсы, изучить какую-нибудь профессию. Можете стать стенографисткой. Я помогу вам в этом. А может быть, у вас еще живы родители? Я бы мог, например, купить им бакалейную лавку. Скажите только, чего вы хотите, и я все для вас сделаю.

Лиззи сидела неподвижно, глядя перед собой сухими глазами, и ничего не отвечала. Какой-то ком в горле мешал ей дышать, и Мартин вдруг так ясно почувствовал это, что ему самому болезненно сдавило горло. Не надо было заводить этот разговор. То, что он предлагал ей, было так ничтожно в сравнении с тем, что она была готова отдать ему. Он предлагал ей то, что у него было лишним, без чего он мог обойтись, а она отдавала ему всю себя, не боясь ни позора, ни греха, ни вечных мук.

— Не будем говорить об этом, — сказала она и кашлянула, словно стараясь освободиться от этого мешавшего комка в горле. – Пора идти! Я устала!

Битва взволновала Мартина, в нем проснулся былой воинственный задор. Но вскоре им снова овладела привычная тоска. Он был стар, на целые века старше этих беззаботных сподвижников его юности. Слишком большой путь он прошел, и о возвращении назад нельзя было и думать. Его уже не привлекал тот образ жизни, который он некогда вел. Прежние друзья стали ему чужими. Их жизнь была ему противна, как вкус дешевого вина, от которого он отвык. Он слишком далеко ушел. ТЫСЯЧИ ПРОЧИТАННЫХ КНИГ, как стена, разделяли их. Он сам обрек себя на изгнание. Его увлекло путешествие по безграничным просторам разума, откуда уже не было возврата к тому, что осталось позади. Однако человеком он не перестал быть, и его по прежнему тянуло к человеческому обществу. Но он пока еще не обрел новой родины. Ни друзья, ни знакомые из нового буржуазного круга, ни даже эта девушка, которую он высоко ценил и уважал, не могли понять его. Он думал об этом с грустью и горечью.

— Помиритесь с ним, — посоветовал Мартин на прощание Лиззи, проводив ее до рабочего квартала, где она жила, между Шестой и Маркет Стрит.

Он имел в виду того молодого парня, чье место он сегодня невольно занял.

— Не могу… теперь, — отвечала она.
— Пустяки! – весело вскричал он. – Вам стоит только свистнуть и он прибежит.

— Не в этом дело, — просто сказала она.
И Мартин прекрасно понял, что хотела она сказать.
Лиззи вдруг потянулась к нему. В этом движении не было ничего властного и вызывающего. Оно было робко и смиренно. Мартин был тронут до глубины души. Природная доброта заговорила в нем. Он обнял ее и крепко поцеловал. И не было в мире поцелуя чище и целомудреннее, чем тот, которым ответили ее губы.

— Боже мой, — всхлипнула она. – Я с радостью умерла бы за вас!..Умерла бы за вас!

Она вдруг вырвалась от него и исчезла в воротах. Слезы выступили у него на глазах.
— Мартин Иден, — пробормотал он, — ты не зверь и ты некудышный ницшеанец. Ты должен бы жениться на ней и дать ей то счастье, к которому она так рвется. Но ты не можешь! И это стыд и позор! «Старик бродяга жалуется горько, — пробормотал он, вспоминая Гэнли: — «Вся наша жизнь – ошибка и позор!» Да, наша жизнь – ошибка и позор!

ИЗ РОМАНА ДЖЕКА ЛОНДОНА «МАРТИН ИДЕН»

14. ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ к 11-му альбому

Мистер Морз повстречался с Мартиным в вестибюле гостиницы «Метрополь». Случайно ли он пришел сюда, или он втайне надеялся встретить Мартина Идена, — Мартин склонялся в пользу второго предположения, — но, как бы то ни было, мистер Морз пригласил его обедать – мистер Морз, отец Руфи, который отказал ему от дома и расстроил его помолвку!

Мартин не рассердился. Он даже не почувствовал себя задетым. Он терпеливо выслушал мистера Морза, думая о том, что несладко, должно быть, идти на такое унижение. Он не отклонил приглашение, но ограничился тем, что поблагодарил довольно неопределенно и справился о здоровье всей семьи, в первую очередь миссис Морз и Руфи. Мартин произнес это имя спокойно, без запинки и втайне изумился, что кровь не бросилась ему в голову, а сердце не забилось быстрее.

Приглашения к обеду сыпались со всех сторон.

Одно было совершенно очевидно: Морзам не было никакого дела ни до самого Мартина Идена, ни до его творчества. Если бы они искали его общества, то не ради его самого и не ради произведений, а ради славы, которая теперь окружала ореолом его имя, — а может быть, и ради тех ста тысяч долларов, которые лежали у него на текущем счету в банке. Что ж, ЭТО БЫЛА ОБЫЧНАЯ ОЦЕНКА ЧЕЛОВЕКА В МЕЩАНСКОМ ОБЩЕСТВЕ, и странно было бы ожидать от этих людей другого. Но Мартин был горд. Ему не нужно было такой оценки. Он хотел, чтобы ценили его самого или его творчество, что было в сущности одно и то же. Так именно ценила его Лиззи. Даже его произведения не имели для нее особой цены, — все дело было в нем самом. Так же относился к нему и Джимми, и вся его старая компания. Они не раз доказывали ему свою бескорыстную преданность в былые дни – доказали ее и теперь, на воскресном гулянии в Шелл-Моунд парке. На все его писания им было совершенно наплевать. Они любили его, Мартина Идена, славного малого и своего парня, и за него были готовы пойти в огонь и воду.

Иное дело – Руфь. Она любила его ради него самого, это было вне всякого сомнения. Но как ни дорог был он ей, мещанские предрассудки оказались для нее дороже. Она не сочувствовала его творчеству главным образом потому, что оно не приносило ему дохода. С этой точки зрения она ценила его «Сонеты о любви». И она тоже требовала, чтобы он поступил на службу. Правда, на ее языке это называлось «занять положение», но ведь сущность от этого не меняется, а слово «служба» было для Мартина более привычным. Мартин читал ей все свои вещи: читал поэмы, рассказы, статьи, «Вики-вики», «Позор солнца» — все. А она с неизменным упрямством советовала ему поступить на службу, найти себе работу, — всемогущий Боже! – как будто она не работал как вол, лишая себя сна, перенапрягал все силы только для того, чтобы стать достойным ее наконец!

Так ничтожное обстоятельство превращалось в большое и значительное. Мартин чувствовал себя здоровым и бодрым, ел вовремя, спал вволю, но ничтожное обстоятельство не давало ему покоя. Давным-давно! Эта мысль сверлила ему мозг. Сидя напротив Бернарда Хиггинботана за одним из воскресных обедов, Мартин едва удерживался, чтобы не закричать:
«Ведь все это было написано давным-давно! Вот ты теперь угощаешь меня, а когда то ты предоставлял мне умирать от голода, отказывал мне от дома, знать меня не хотел только за то, что я не шел служить. А все мои вещи уже тогда были написаны. Теперь, когда я говорю, ты почтительно молчишь, не спускаешь с меня благоговейного взора, ловишь каждое мое слово. Я говорю тебе, что твоя партия состоит из взяточников и проходимцев, а ты, вместо того, чтобы возмутиться, сочувственно киваешь мне головой и чуть ли не поддакиваешь мне. А почему? Потому что я знаменит! Потому что у меня много денег! А вовсе не потому, что я – Мартин Идеен, славный малый и не совсем дурак! Если бы я сказал, что луна сделана из зеленого сыра, ты бы немедленно согласился с этим, во всяком случае не стал бы мне противоречить, потому что у меня есть целые груды золота. А ведь работа, за которую я их получил, была сделана давным-давно, в те самые дни, когда ты не ставил меня ни на грош и плевал на меня.»

Но Мартин не крикнул этого. Тоска грызла его, но с губ не сходила терпеливая улыбка.

Однажды, когда Мартин провожал Лиззи в вечернюю школу, Лиззи перехватила взгляд, брошенный на него проходившей мимо красивой, хорошо одетой дамой. Этот взгляд был чуть более пристальным, чуть-чуть дольше на нем задержался, чем положено, и Лиззи затрепетала от гнева, так как сразу поняла, что значит этот взгляд. Мартин, узнав причину ее гнева, сказал ей, что он давно уже привык к таким взглядам и они его не трогают.

— Этого не может быть! – вскричала она, сверкнув глазами. – Значит, вы больны!
— Я здоров, как никогда. Даже прибавился в весе на пять футов.

— Я не говорю, что вы телом больны. Я говорю про вашу душу. У вас внутри что-то неладно! Я и то вижу! А что я такое!
Мартин задумчиво шел рядом.
— Я бы очень хотела, чтобы это у вас поскорее прошло! – воскликнула она вдруг. – Не может этого быть, чтобы такого мужчину, как вы, не трогало, когда женщины на него так смотрят. Это неестественно. Вы ведь не маленький мальчик. Честное слово, я была бы рада, если бы явилась наконец женщина, которая расшевелила бы вас.

Проводив Лиззи, Мартин вернулся в «Метрополь».
Он сидел в кресле и смотрел прямо перед собой, не двигаясь и ни о чем не думая. Только время от времени на пустом экране его память вдруг возникали какие-то видения далекого прошлого. Он созерцал эти видения без участия мысли, как бывает во сне. Но он не спал. Вдруг он встрепенулся и посмотрел на часы. Было ровно восемь. Делать ему было нечего, а ложиться спать было рано. И опять мысли его смешались, и видения опять поплыли перед ним, сменяя друг друга. Ничего примечательного в этих видениях не было. Постоянно повторялся один образ: густая листва, пронизанная солнечными лучами.

Стук в дверь заставил его очнуться. Он не спал, и стук тотчас вызвал в его мозгу представления о телеграмме, письме, слуге, принесшем белье из прачечной. Ему вспомнился Джо, и, спрашивая себя, где сейчас может быть Джо, Мартин крикнул:
— Войдите!

Продолжая думать о Джо, он даже не оглянулся на дверь. Она тихо отворилась, но Мартин уже забыл о стуке и по-прежнему смотрел в пространство невидящем взглядом. Вдруг сзади явственно послышалось короткое, подавленное женское рыдание. Мартин мгновенно вскочил.

— Руфь! – воскликнул он с удивлением и почти с испугом. Лицо его было бледно и печально. Она стояла на пороге, одной рукой держалась за дверь, другую прижимала к груди. Вдруг она с мольбой протянула обе руки к нему и шагнула вперед. Усаживая ее в кресло, Мартин заметил, как холодны ее пальцы. Себе он подвинул другое кресло и присел на ручку. От смятения он не мог говорить. Весь его роман с Руфью был давно уже похоронен в его сердце. Он испытывал такое же чувство, как если бы вдруг на месте отеля «Метрополь» оказалась прачечная Горячих Ключей с кучей белья, скопившегося за неделю. Несколько раз он хотел заговорить, но никак не мог решиться.

— Никто не знает, что я здесь, — сказала Руфь тихо, с молящей улыбкой.
— Что вы сказали? – спросил он.
Его удивил звук собственного голоса.
Руфь повторила свои слова.
— О! – сказал он, это было все, что он нашелся сказать.
— Я видела, как вы вошли в гостиницу. Я подождала немного и вошла тоже.
— О! – повторил он.
Никогда еще язык его не был таким скованным.
Положительно, все мысли сразу выскочили у него из головы. Он чувствовал, что молчание начинает становиться неловким, но даже под угрозой смерти он не придумал бы, с чего начать разговор. Уж лучше бы в самом деле он очутился в прачечной Горячих Ключей, — он бы молча засучил рукава и принялся за работу.
— Значит, немного подождали и вошли, — наконец проговорил он.
Руфь кивнула головой с некоторым лукавством и развязала на груди шарф.
— Я сначала видела вас на улице с той девушкой…

— Да, — сказал он просто, — я провожал ее в вечернюю школу.
— Разве вы не рады меня видеть? – спросила она после новой паузы.
— Рад, рад, — отвечал он поспешно. – Но благоразумно ли, что вы пришли сюда одна?

— Я проскользнула незаметно. Никто не знает, что я здесь. Мне очень хотелось вас видеть. Я пришла сказать вам, что я понимаю, как я была глупа. Я пришла, потому что я не могла больше, потому что мое сердце приказывало мне придти… потому что я хотела придти!

Руфь встала и подошла к Мартину. Она положила ему руку на плечо и мгновение стояла так, глубоко и часто дыша, потом быстрым движением склонилась к нему. Добрый и отзывчивый по природе, Мартин понял, что оттолкнуть ее невозможно, что, не ответив на ее порыв, он оскорбит ее так глубоко, как только может мужчина оскорбить женщину. Он обнял ее, но в его объятиях не было ни теплоты, ни ласки. Он просто обхватил ее руками, и все. Она торопливо прижалась к нему, и ладони ее легли ему на шею, но от их прикосновения горячая волна не прошла по его телу, как бывало прежде, ему было лишь неловко и стыдно.

— Почему вы так дрожите? – спросил он. – Вам холодно? Не затопить ли камин?
Мартин сделал движение, как бы желая освободиться, но она еще крепче прильнула к нему.
— Это нервное, — отвечала она, стуча зубами, — я сейчас овладею собой. Мне уже лучше.
Ее дрожь мало-помалу унялась. Он продолжал держать ее в объятиях, но больше не удивлялся. Он уже знал, для чего она пришла.
— Мама хотела, чтобы я вышла за Чарли Хэпгуда, — объявила она.

— Чарли Хэпгуд? Это тот молодой человек, который всегда говорит пошлости? – пробормотал Мартин. Помолчав, он прибавил: — А теперь ваша мама хочет, чтобы вы вышли за меня.

Он сказал это без вопросительной интонации. Он сказал это совершенно уверенно, и перед его глазами заплясали многозначные цифры полученных им гонораров.
— Мама не будет теперь противиться, — сказала Руфь.
— Она считает меня подходящим мужем для вас?
Руфь наклонила голову.

— А ведь я не стал лучше с тех пор, как она расторгла нашу помолвку, — задумчиво проговорил он. – Я не переменился. Я все тот же Мартин Иден. Я даже стал хуже. Я теперь опять курю. Вы чувствуете, как от меня пахнет дымом?
Вместо ответа она кокетливо приложила ладонь к его губам, ожидая привычного поцелуя. Но губы Мартина не шевелились. Он подождал, пока Руфь опустит руку, и потом продолжал:

— Я не переменился. Я не поступил на службу. Я и не ищу службы. И даже не намерен ее искать. Я по-прежнему утверждаю, что Герберт Спенсер – великий и благородный человек, а судья Блоунт – пошлый осел. Я вчера обедал у него, так что имел случай убедиться.

— А почему вы не приняли папиного приглашения? – укоризненно спросила Руфь.
— Откуда вы знаете? Кто послал его? Ваша мать?
Руфь молчала.
— Ну конечно она! Я так и думал. Да и вы теперь, наверно, пришли по ее настоянию.
— Никто не знает, что я здесь, — горячо возразила Руфь. – Неужели вы думаете, что моя мать позволила бы мне такую вещь?
— Ну что она позволила бы выйти вам за меня замуж, в этом я не сомневаюсь.

Руфь жалобно вскрикнула:
— О Мартин, не будьте жестоким! Вы даже ни разу не поцеловали меня. Вы точно камень. А подумайте, на что я решилась! – она оглянулась со страхом, но в то же время и с любопытством. – Подумайте, куда я пришла!

«Я с радостью умерла бы за вас! Умерла бы за вас!» — вспомнились ему слова Лиззи.
— Отчего же вы раньше на это не решились? – спросил он сурово. – Когда я жил в каморке. Когда я голодал. Ведь тогда я был тем же самым Мартиным Иденом – и как человек, и как писатель. Этот вопрос я задавал себе за последнее время очень часто, и не только по отношению к вам, но и по отношению ко всем. Вы видите, я не переменился, хотя мое внезапное возвышение заставляет подчас меня самого сомневаться в этом. Но я тот же! У меня та же голова, плечи, те же десять пальцев на руках и на ногах. Никакими новыми талантами или добродетелями я не могу похвастаться. Мой мозг остался таким же, как был. У меня даже не появилось никаких новых литературных или философских взглядов. Ценность моей личности не увеличилась с тех пор, как я жил безвестным и одиноким. Так почему же теперь я вдруг стал всюду желанным гостем? Несомненно, что нужен людям не я сам по себе, потому что я тот же Мартин Иден, которого они прежде знать не хотели. Значит, они ценят во мне нечто другое, что вовсе не относится к моим личным качествам, что не имеет со мной ничего общего. Сказать вам, что во мне ценится? То, что я получил всеобщее признание. Но ведь это признание вне меня. Оно существует В ЧУЖИХ УМАХ. Кроме того, меня уважают ЗА ДЕНЬГИ, которые у меня теперь есть. Но и деньги эти тоже вне меня. Они лежат в банках, в карманах всяких Джонов, Томов и Джеков. Так что же, вам я тоже стал нужен из-за этого, из-за славы и денег?

— Вы надрываете мне сердце, — простонала Руфь. – Вы знаете, что я люблю вас, что я пришла сюда только потому, что я люблю вас!
— Я боюсь, что вы меня не совсем поняли, — мягко заметил Мартин. – Скажите мне вот что: почему вы любите меня теперь сильнее, чем в те дни, когда у вас хватило решимости от меня отказаться ?
— Простите и забудьте! – пылко вскричала она. – Я все время любила вас! Слышите – все время! Вот почему я здесь, в ваших объятиях.

— Я теперь стал очень недоверчив, все взвешиваю на весах. Вот и вашу любовь я хочу взвесить и узнать, что это такое.

Руфь вдруг освободилась из его объятий. Выпрямилась и внимательно посмотрела на него. Она словно хотела что-то сказать, но промолчала.
— Хотите знать, что я об этом думаю? – продолжал он. – Когда я уже стал тем, что я есть теперь, никто не хотел знать меня, кроме людей моего класса. Когда книги мои были уже написаны, никто из читавших рукописи не сказал мне ни одного слова одобрения. Наоборот, меня бранили за то, что я вообще пишу, считая, что я занимаюсь чем-то постыдным и предосудительным. Все мне говорили только одно: «Иди работать».

Руфь сделала протестующее выражение.
— Да, да, — продолжал он, — только выговорили не о работе, а о карьере. Слово «работа» так же, как и то, что я писал, не нравилось вам. Оно, правда, грубовато! Но, уверяю вас, еще грубее было, с моей точки зрения, что все вокруг убеждали меня идти работать, словно хотели направить на путь истинный какого-то закоренелого преступника. И что же? Появлением моих книг в печати и признание публики вызвали перемену в ваших чувствах. Тогда вы отказались выйти замуж за Мартина Идена, хотя все его произведения уже были написаны. Ваша любовь к нему была недостаточно сильна, чтобы вы решились стать его женой! А теперь ваша любовь оказалась достаточно сильна, и, очевидно, объяснение этому удивительному факту надо искать именно в пришедшей ко мне славе. О моих доходах в данном случае я не говорю, вы, может быть, не думали о них, хотя для ваших родителей, вероятно, это главное. Все это не слишком лестно для меня! Но хуже всего, что это заставляет меня усомниться в любви, в священной любви! Неужели любовь должна питаться славой и признанием толпы? Очевидно, да! Я так много думал об этом, что у меня наконец голова закружилась.

— Бедная голова! – Руфь нежно провела рукой по его волосам. – Пусть она больше не кружится. Начнем с начала, Мартин! Я знаю, что проявила слабость, уступив настояниям мамы. Я не должна была уступать! Но ведь вы так часто говорили мне о снисхождении к человеческим слабостям. Будьте же ко мне снисходительны. Я совершила ошибку. Простите!

— О, я прощаю! – воскликнул он нетерпеливо. – Легко простить, когда нечего прощать! Ваша поступок не нуждается в прощении. Каждый поступает так, как ему кажется лучше. Ведь не стану же я у вас просить прощения за то, что не захотел поступать на службу.

— Я ведь желала вам добра, — возразила она с живостью. – Я не могла не желать вам добра, раз я любила вас!
— Верно, но чуть не погубили меня, желая мне добра. Да, да! Чуть не погубили мое творчество, мое будущее! Я по натуре реалист, а мещанская культура не выносит реализма. Мещанство трусливо. Оно БОИТСЯ ЖИЗНИ. И вы хотели и меня заставить бояться жизни. Вы стремились запереть меня в тесную клетку, навязать мне неверный, ограниченный, пошлый взгляд на жизнь. – Она хотела возразить, но он остановил ее жестом. – Пошлость — ПУСТЬ ВПОЛНЕ ИСКРЕННЯЯ, НО ВСЕ ЖЕ ПОШЛОСТЬ — ЕСТЬ ОСНОВА МЕЩАНСКОЙ КУЛЬТУРЫ, мещанской утонченной цивилизации. А вы хотели вытравить из меня живую душу, сделать меня одним из ваших, внушить мне ваши классовые идеалы, классовую мораль, классовые предрассудки.

Он печально покачал головой.

— Вы и теперь меня не понимаете. Вы предаете моим словам совсем не тот смысл, который я в них вкладываю. Для вас все, что я говорю, — чистая фантазия. А для меня это реальность жизни, сама жизнь. В лучшем случае, вас забавляет, что вот неотесанный малый, вылезший из грязи, из низов, осмеливается критиковать ваш класс и называть его пошлым. Вас это даже изумляет.

Руфь устало прислонилась головой к его плечу, и ее опять охватила нервная дрожь. Он выждал минуту, не заговорит ли она, и затем продолжал:

— А теперь вы хотите возродить нашу любовь! Вы хотите, чтобы мы стали мужем и женой. Вы хотите меня! А ведь могло случиться так – постарайтесь понять меня, — могло случиться так, что мои книги не увидели бы свет и не заслужили бы признания, и тем не менее я был бы тем, что есть! НО ВЫ БЫ НИКОГДА НЕ ПРИШЛИ КО МНЕ! Только эти книги… что б их черт…

— Не бранитесь, — прервала она его.
Мартин язвительно рассмеялся.
— Вот-вот! – сказал он. – В тот миг, когда на карту поставлено все счастье вашей жизни, вы боитесь жизни.
Руфь вздрогнула при этих словах, как бы обесценивавших всю сущность ее поступка. Но все же ей показалось, что Мартин несправедлив к ней, и она почувствовала обиду.

Некоторое время они сидели молча: она – мучительно соображая, что ей делать, а он – раздумывая о своей исчезнувшей любви. Он теперь ясно понял, что никогда не любил Руфь на самом деле. Он любил некую идеальную Руфь, небесное существо, созданное его воображением, светлый и лучезарный образ, вдохновлявший его поэзию. Настоящую Руфь, мещанскую девушку с мещанской психологией и ограниченным мещанским кругозором он не любил никогда.

ИЗ РОМАНА ДЖЕКА ЛОНДОНА «МАРТИН ИДЕН»

15. ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ к 12-му альбому

Жажда власти и жажда крови тайно шевелятся на дне многих душ. Не находя удовлетворения в условиях социальной гармонии, они толкнут некоторых на изобретение доктрин, ратующих за такие социальные и культурные перемены, которые сулили бы в будущем удовлетворение этих неизжитых страстей. А других будет томить скука. Она перестанет быть гостьей, она сделается хозяйкой в их душевном доме, и лишенное коллизий общественное бытие начнет им казаться пресным. С тоской, с раздражением и завистью будут эти авантюристические натуры знакомиться по книгам с насыщенной приключениями, столкновениями, преступлениями и страстями жизнью других эпох. А наряду с такими индивидуальностями в человечестве выявится еще один слой: чем сытнее, благополучнее будет их существование, тем мучительнее начнет язвить этих людей связанность сексуальных проявлений человека путами морали, религии, традиций, общественных приличий, архаического стыда.

Инстинкт морально-общественного самосохранения держит, со времен родового строя, самодовлеющую сексуальную стихию в строгой узде. Но вряд ли выдержала бы долго эта узда, если бы она выражалась только во внутренних самоусилиях человека; если бы общественное принуждение не приходило ей на помощь в виде социальных и государственных узаконений. Здоровый инстинкт самосохранения говорит, что снятие запретов со всех проявлений сексуальной стихии без разбора чревато разрушением семьи, развитием половых извращений, ослаблением воли, моральным растлением поколений и, в конце концов, всеобщим вырождением – физическим и духовным. Инстинкт морально-общественного самосохранения силен, но не настолько, чтобы предохранить общество от этой опасности без помощи государственных законов, юридических норм и общепринятых приличий. Здоровый инстинкт силен, — но когда с инстинкта сексуальной свободы срывается внешняя узда, этот второй инстинкт часто оказывается сильнее. Не следует бояться правды: следует признать, что этот центробежный инстинкт потенциально свойственен, в той или иной мере, большинству людей. Его подавляют внутренние противовесы и внешние принуждения, он угнетен, он дремлет, но он есть. О, сексуальная сфера человека таит в себе взрывчатый материал невообразимой силы! Центростремительный инстинкт морально-общественного самосохранения притягивает к друг другу, спаивает элементы личной жизни каждого из нас: благодаря ему личная жизнь среднего человека являет собой некую систему, некоторую элементарную стройность, подобно тому, как в микромире нуклоны образуют плотно спаянное ядро атома. Но если найти убедительное и обаятельное учение, которое убаюкивало бы человеческий страх перед снятием узды с инстинкта абсолютной сексуальной свободы, ПРОИЗОЙДЕТ МОРАЛЬНАЯ КАТАСТРОФА, подобных которой не происходило никогда. Высвобождение центробежной энергии заложенной в этом инстинкте, могло бы, переходя в цепную реакцию, вызвать такой сокрушительный общественно-психологический переворот, который сравним с высвобождением внутриядерной энергии в области техники.

То, что я сейчас говорю, останется, боюсь, для многих непонятым и враждебным. Слишком прочно укоренилась в нашем обществе недооценка значения сексуальной сферы. Тем более неприемлемой покажется мысль, будто именно эта сфера таит в себе такие разрушительные возможности. Легко представляю себе, как возмутит благонамеренного читателя подобный прогноз и с какой поспешностью окрестит он его пустым домыслом, возникшим из затуманенности этой сферы не в человечестве вообще, а только у самого автора. Ах, если бы это было так! Нет сомнения, соблазны Дуггура (одного из слоев демонических стихиалей) остаются в психике большинства из нас пока что вне круга осмысляемого. Меньшинство же, не подозревая об их метафизическом источнике и боясь признаться в этих искушениях даже перед собой, в полном уединении смутно их осознает. Рассчитывать на человеческую откровенность об этом с окружающими было бы слишком простодушно. Лишь ничтожное число людей, сознавая эти соблазны с совершенной отчетливостью, готово не скрывать их в тайниках души, а, напротив, дать им волю при первом случае. Но робкое в этом отношении большинство сделается несравненно отважнее, когда самые авторитетные инстанции – научные, общественные и религиозно-государственные провозгласят необходимость полной сексуальной свободы, как неотъемлемое право на нее каждого человека и системою многообразнейших мер будут ей способствовать, поощрять и оборонять.

Жаждать власти будут сотни и тысячи. Жаждать сексуальной свободы будут многомиллионные массы.

Освобождение от уз Добра – вот каково будет настроение многих и многих к концу Золотого Века: сначала подспудное, а потом все откровеннее и требовательнее заявляющее о себе. Человечество устанет от духовного света, оно изнеможет от порываний ввысь и ввысь. Ему опостылит добродетель. Оно пресытится мирной социальной свободой, — свободой во всем, кроме двух областей: сексуальной области и области насилия над другими. Заходящее солнце еще будет медлить розовым блеском на мистериалах и храмах Солнца Мира, на куполах пантеонов, на святилищах стихиалей с их уступами водоемов и террас. Но сизые сумерки разврата, серые туманы скуки уже начнут разливаться в низинах. Скука и жажда темных страстей охватят половину человечества в этом спокойном безвластии. И оно затоскует о великом человеке, знающим и могущем больше всех остальных и требующим послушания во всем взамен безграничной свободы в одном: в любых формах и видах чувственного наслаждения.

Абсолютно свободный от страха, так же будет он свободен и от жажды любви – потребности, которая была ему знакома во времена предыдущей инкарнации. Сталину еще хотелось, чтобы его не только боялись, но и обожали. Антихристу будет нужно только одно: чтобы все без исключения были уверены в его неизменном превосходстве и проявляли абсолютное ему повиновение.

Но ведь любовь ко всему сущему – это практически только одна сторона проблемы. Как же быть с другой стороной нашей жизни – и внешней и внутренней, — той, которая включает в себя все, именуемое любовью между мужчиной и женщиной?

«Раскаленный уголь» внутри каждого существа, неумолимый инстинкт воспроизведения рода, источник самопожертвований, неистовых страстей, чистейших вдохновений, преступлений, подвигов, пороков и самоубийств – странно ли, что для подвижников и святых именно эта любовь была величайшим камнем преткновения? Пытались различить двойственность внутри нее самой: телесную любовь разделяли с платонической, мимолетной страсти противопоставляли любовь неизменную, свободной связи – труд и долг деторождения, разврату – романтическую влюбленность… Но в конкретной данности, в живом чувстве, в повседневных отношениях все переплеталось, спутывалось, переходило одно в другое, уплеталось в узел, который невозможно развязать; начинало казаться, что лучше выкорчевать самые корни этой любви, чем заслонить ее буйными зарослями путь для себя на небо.
Так начиналась в религии великая аскетическая эра. Незачем, я думаю, повторять истины о том, на какие сделки с собственным духом должны были пойти христианство и буддизм, чтобы не выродиться в аскетические секты, ненавидящие жизнь и сами ею ненавидимые. Брак был освещен таинством, деторождение благословенно, но высшее состояние продолжали видеть – и совершенно последовательно – в иночестве.

Особенность любви как источника разнообразных человеческих трагедий заключается в том, что любовное влечение может быть и односторонним. Эту свою особенность любовь не утратит, конечно, долго – вплоть до второго эона. Но кроме трагедий такого рода, если можно так выразиться – трагедий первичных, человечество, стремясь нормализовать усложняющуюся жизнь, создало предпосылки и для других трагедий: они происходили тогда, когда любовь двоих вступает в конфликт с установившимся обычаем, общественными воззрениями или государственными законами. Когда мужчина или женщина любит, но не встречает ответа, это – трагедия первичного типа, с этим нельзя сделать ничего, пока, как говорил Достоевский, человечество «не изменится физически». Когда же любят оба друг друга, но их всестороннее гармоническое соединение, ничем не омраченное, нельзя осуществить вследствие семейного или общественного положения одного из них, — это трагедия второго рода. Поэтому обычай и законодательство должны быть со временем перестроены так, чтобы свести трагедии второго типа к минимуму, если не к нулю. Думается, что правильный религиозный ответ на вопрос о любви между мужчиной и женщиной может быть только один: эта любовь благословенна, прекрасна и свята в той мере, в какой эта любовь творческая.

Что под этим разумеется?
Разумеется то, что наиболее распространенным видом творческой любви в нашем эоне является рождение и воспитание детей, но что это отнюдь не единственный вид творческой любви и любовного творчества. Совместный труд в любой из областей культуры, воспитывание друг в друге лучших сторон личности, обоюдное самосовершенствование, вдохновление друг друга на художественный, религиозный и любой другой творческий труд, наконец, даже простое счастье молодой, свежей, страстной любви, обогащающее, усиливающее и поднимающее обоих, — все это богосотворчество, потому что ведет к возрастанию их и просветлению, к увеличению мирового океана любви и радости. Излучения прекрасной любви между мужчиной и женщиной поднимаются в высочайшие миры, их укрепляя, — в тем миры, которые охарактеризованы в одной их предыдущих глав как Волны Мировой Женственности. Даже если оба любящих направляют свой совместный труд творчества в ошибочную сторону, если оба они, например, трудятся в таком направлении, которое имеет общественно-вредный смысл, — даже в этом случае заслуживает осуждения только направленность этого труда. Импульс же творчества, спутничество и дружба, которым она пронизана, — благословенны свыше.

Пока человечество физически не преображено, до тех пор любовь между мужчиной и женщиной остается как бы прикрепленной к инстинкту физического размножения. Со временем это станет не так. Творчество любви изменит свое содержание. Понятие физического размножения окажется к преображенному человечеству не применимым вообще. Тогда будет иметь место воплощение монад в просветленных телах, осуществляющееся совершенно иначе. Но, конечно, в условиях нашего эона основным видом любовного творчества остается все-таки рождение детей и их воспитание.

Робкое, загнанное в глубь семейных ячеек, женственное начало убереглось от уничтожения лишь потому, что без него сам мужчина бесплоден, как свинец, и потому что физическое продолжение человечества без женщины невозможно.

До сих пор провозглашалось, что не только мужчина, но и женщина обязана быть мужественной. Если под мужественностью понимать смелость и стойкость в жизни, в жизненной борьбе, то это, несомненно, так. Но если под женственностью понимать не стиль манер и поведения, не жеманство и сентиментальность, а сочетание сердечной теплоты, внутреннего изящества, нежности и способности повседневно жертвовать собой ради тех, кого любишь, то не только женщина, но и мужчина должен быть женственен. Когда, наконец, человечество дождется эпох, в дни которых ложно понятая мужественность не будет превращать мужчину в свирепого захватчика, в кичащегося своей грубостью драчуна или в помесь индюка с тигром? Когда не будет больше воспитываться в нем фальшивый стыд перед собственной затаенной нежностью, попираемой и насилуемой им же самим? Трудно, очень трудно будет преодолеть этот тысячелетний комплекс предрассудков, душевной искалеченности и отживших привычек и инстинктов, но их преодолеть нужно. Во что бы то ни стало.

Мы вступаем в цикл эпох, когда женская душа будет делаться все чище и шире, когда все большее число женщин будут становиться глубокими вдохновительницами, чуткими матерями, мудрыми водительницами, дальновидными вдохновительницами людей. Это будет цикл эпох, когда женственное в человечестве проявит себя с небывалой прежде силой, уравновешивая до совершенной гармонии самовластие и тиранию мужественных начал. Имеющий очи да видит.

ИЗ КНИГИ ДАНИИЛА АНДРЕЕВА «РОЗА МИРА»

16. ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ к 12-му альбому

На закате солнца высоко над городом на каменной террасе одного из самых красивых зданий в Москве, здания, построенного около полутораста лет назад, находились двое: Воланд и Азазелло. Они не были видны снизу, с улицы, так как их закрывала от ненужных взоров балюстрада с гипсовыми вазами и гипсовыми цветами, но им город был виден почти до самых краев.

Воланд сидел на складном табурете, одетый в черную свою сутану. Его длинная и широкая шпага была воткнута между двумя рассекшимися плитами террасы вертикально, так что получились солнечные часы. Тень шпаги медленно и неуклонно удлинялась, подползая к черным туфлям на ногах сатаны. Положив острый подбородок на кулак, скорчившись на табурете и поджав одну ногу под себя, Воланд не отрываясь смотрел на необъятное сборище дворцов, гигантских домов и маленьких обреченных на слом лачуг. Азазелло, расставшись со своим современным нарядом, то есть пиджаком, котелком, лакированными туфлями, одетый, как и Воланд в черное, неподвижно стоял невдалеке от своего повелителя, так же как и он не спуская глаз с города.

Воланд заговорил:
— Какой интересный город, не правда ли?
Азазелло шевельнулся и ответил почтительно:
— Мессир, мне больше нравится Рим!
— Да, это дело вкуса, — ответил Воланд.
Через некоторое время опять раздался его голос:
— А отчего это дым там, на бульваре?
— Это горит Грибоедов, — ответил Азазелло.
— Надо полагать, что это неразлучная парочка, Коровьев и Бегемот побывала там?

— В этом нет никакого сомнения, мессир.
Опять наступило молчание, и оба находившееся на террасе глядели, как в окнах, повернутых на запад, в верхних этажах громад зажигалось изломанное ослепительное солнце. Глаз Воланда горел так же, как окно из таких окон, хотя Воланд был спиною к закату.

Но тут что-то заставило Воланда отвернуться от города и обратить свое внимание на круглую башню, которая была у него за спиною на крыше. Из стены ее вышел оборванный, выпачканный в глине мрачный человек в хитоне, в самодельных сандалиях, чернобородый.

— Ба! – воскликнул Воланд, с насмешкой глядя на вошедшего, — менее всего можно было ожидать тебя здесь! Ты с чем пожаловал, незваный, но предвиденный гость?
— Я к тебе, дух зла и повелитель теней, — ответил вошедший, исподлобья недружелюбно глядя на Воланда.
— Если ты ко мне, то почему же ты не поздоровался со мной, бывший сборщик податей? – заговорил Воланд сурово.

— Потому что я не хочу, чтобы ты здравствовал, — ответил дерзко вошедший.
— Но тебе придется примириться этим, — возразил Воланд, и усмешка искривила его рот, — не успел ты появиться на крыше, как уже сразу отвесил нелепость, и я тебе скажу, в чем она – в твоих интонациях. Ты произнес свои слова так, как будто ты не признаешь теней, а так же и зла. Не будешь ли ты так добр подумать над вопросом: чтобы делало твое добро, если бы не существовало зла, и как бы выглядела земля, если бы с нее исчезли тени? Ведь тени получаются от предметов и людей. Вот тень от моей шпаги, но бывают тени от деревьев и живых существ. Не хочешь ли ты ободрать весь земной шар, снеся с него прочь все деревья и все живое из-за твоей фантазии наслаждаться голым светом? Ты глуп.

— Я не буду с тобой спорить, старый софист, — ответил Левий Матвей.

— Ты не можешь со мной спорить по той причине, о которой я уже упомянул, — ты глуп, — ответил Воланд и спросил: — Ну, говори кратко, не утомляя меня, зачем появился?
— Он прислал меня.
— Что же он велел передать тебе, раб?
— Я не раб, — все более озлобляясь, ответил Левий Матвей, — я его ученик.

— Мы говорим с тобой на разных языках, как всегда, — отозвался Воланд, — но вещи, о которых мы говорим, от этого не меняются. Итак.

— Он прочитал сочинение мастера, — заговорил Левий Матвей, — и просит тебя, чтобы ты взял с собою мастера и наградил его покоем. Неужели это трудно тебе сделать, дух зла?
— Мне ничего не трудно сделать, — ответил Воланд, — и тебе это хорошо известно. — Он помолчал и добавил: — А что ж вы не берете его к себе, в свет?
— Он не заслужил света, он заслужил покой, — печальным голосом проговорил Левий.

— Передай, что будет сделано, — ответил Воланд и прибавил, причем глаз его вспыхнул: — И покинь меня немедленно.
— Он просит, чтобы ту, которая любила и страдала из-за него вы взяли бы тоже, — первый раз молящее обратился Левий к Воланду.

— Без тебя бы мы никак не догадались об этом. Уходи.
Левий Матвей после этого исчез, а Воланд подозвал к себе Азазелло и приказал ему:

— Лети к ним и все устрой.

Воланд поднялся со своего табурета, подошел к балюстраде и долго молча, один, повернувшись спиной к своей свите, глядел вдаль. Потом он отошел от края, опять опустился на свой табурет и сказал:

— Распоряжений никаких не будет – вы исполнили все, что могли, и более в ваших услугах я пока не нуждаюсь. Можете отдыхать. Сейчас придет гроза, последняя гроза, она довершит все, что нужно довершить, и мы тронемся в путь.

— Очень хорошо, мессир, — ответили оба гаера и скрылись где-то за круглой центральной башней, расположенной в середине террасы.

Гроза, о которой говорил Воланд, уже скоплялась на горизонте. Черная туча поднялась на западе и до половины отрезала солнце. Потом она накрыла его целиком. На террасе посвежело. Еще через некоторое время стало темно.

Эта тьма, пришедшая с запада, накрыла громадный город. Исчезли мосты, дворцы. Все пропало, как будто этого никогда не было на свете. Через все небо пробежала одна огненная нитка. Потом город протряс удар. Он повторился, и началась гроза. Воланд перестал быть видим в ее мгле.

ИЗ РОМАНА «МАСТЕР И МАРГАРИТА» М. БУЛГАКОВА

17. ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ к 13-му альбому

Я все думаю о нашем разговоре. Может быть, дело в том, что зло произвольно. Что его определяют место и время. А если говорить шире – общие тенденции исторического момента.

Зло определяется коньюктурой, спросом, функцией его носителя. Кроме того, фактором случайности. Неудачным стечением обстоятельств. И даже — плохим эстетическим вкусом.

Мы без конца проклинаем товарища Сталина, и, разумеется, за дело. И все же я хочу спросить – кто написал четыре миллиона доносов? (Эта цифра фигурировала в закрытых партийных документах.) Дзержинский? Ежов? Абакумов с Ягодой?

Ничего подобного. Их написали простые советские люди. Означает ли это, что русские – нация доносчиков и стукачей? Ни в коем случае. Просто сказались тенденции исторического момента.

Разумеется, существует врожденное предрасположение к добру и злу. Более того, есть на свете ангелы и демоны. Святые и злодеи. Но – это редкость.
Шекспировский Яго, как воплощение зла, и Мышкин, олицетворяющий добро, — уникальны. Иначе Шекспир не создал бы «Отелло».

В нормальных же случаях, как я убедился, добро и зло – произвольны.

Так что, упаси нас Бог от пространственно-временной ситуации, располагающей ко злу…

Одни и те же люди вызывают равную способность к злодеяниям и добродетелям. Какого-нибудь рецидивиста я легко мог представить себе героем войны, диссидентом, защитником угнетенных. И наоборот, герои войны с удивительной легкостью растворялись в лагерной массе.

Разумеется, зло не может осуществляться в качестве идейного принципа. Природа добра более тяготеет к широковещательной огласке. Тем не менее в обоих случаях действуют произвольные факторы.

Поэтому меня смешит любая категорическая нравственная установка. Человек добр!.. Человек подл!.. Человек человеку – друг, товарищ и брат… Человек человеку – волк… И т.д.

Человек человеку… как бы это получше выразиться – табула раса. Иначе говоря – все, что угодно. В зависимости от стечения обстоятельств.

Человек способен на все – дурное и хорошее. Мне ГРУСТНО, ЧТО ЭТО ТАК. Поэтому дай нам Бог стойкости и мужества. А еще лучше – обстоятельств времени и места, располагающих к добру.

Простите, что задержал очередную главу. Отсутствие времени стало кошмаром моей жизни. Пишу только рано утром, с шести до восьми. Дальше – газета, радиостанция «Либерти»… Одна переписка чего стоит. Да еще – младенец. И и.д.

Развлечение у меня единственное – сигареты. Я научился курить под душем…

Однако вернемся к рукописи. Я говорил о том, как началась моя злосчастная литература.

В этой связи мне хотелось бы коснуться природы литературного творчества. (Я представляю себе вашу ироническую улыбку. Помните, вы говорили: «Сережу мысли не интересуют…» Вообще, слухи о моем интеллектуальном бессилии носят подозрительно упорный характер. Тем не менее – буквально два слова.)

Как известно, мир несовершенен. Устоями общества являются корыстолюбие, страх и продажность. Конфликт мечты с действительностью не утихает тысячелетиями. Вместо желаемой гармонии на земле царят хаос и беспорядок.

Более того, нечто подобное мы обнаруживаем в собственной душе. Мы жаждем совершенства, а вокруг торжествует пошлость.

Как в этой ситуации поступает деятель, революционер? Революционер делает попытки установить мировую гармонию. Он начинает преобразовывать жизнь, достигая иногда курьезных мичуринских результатов. Допустим, выводит морковь, совершенно не отличимую от картофеля. В общем, создает новую человеческую породу. Известно, чем это кончается…

Что в этой ситуации предпринимает моралист? Он тоже пытается достичь гармонии. Только не в жизни, а в собственной душе. Путем самоусовершенствования. Тут очень важно не перепутать гармонию с равнодушием…

Художник идет другим путем. Он создает искусственную жизнь, дополняя ею пошлую реальность. Он творит искусственный мир, в котором благородство, честность, сострадание являются нормой.

Результаты этой деятельности заведомо ТРАГИЧНЫ. Чем плодотворнее усилия художника, тем ощутимее разрыв мечты с действительностью. Известно, что женщины злоупотребляющие косметикой, раньше стареют…

Я понимаю, что все мои рассуждения достаточно тривиальны. Недаром Вайль и Генис прозвали меня «Трубадуром отточенной банальности». Я не обижаюсь. Ведь прописные истины сейчас необычайно дефицитны.

Моя сознательная жизнь была дорогой к вершинам банальности. Ценой огромных жертв я понял то, что мне внушали с детства. Но теперь эти прописные истины стали частью моего личного опыта.

Тысячу раз я слышал: «Главное в браке – общность духовных интересов».

Тысячу раз отвечал: «Путь к добродетели лежит через уродство».

Понадобилось двадцать лет, чтобы усвоить внушаемую мне банальность. Чтобы сделать шаг от парадокса к трюизму.
В лагере я многое понял. Постиг несколько драгоценных в своей банальности истин.
Я понял, что величие духа не обязательно сопутствует телесной мощи. Скорее – наоборот. Духовная сила часто бывает заключена в хрупкой, неуклюжей оболочке. А телесная доблесть нередко сопровождается внутренним бессилием.
Древние говорили:

«В здоровом теле – соответствующий дух!»
По-мойму, это не так. Мне кажется, именно здоровые физически люди чаще бывают подвержены духовной слепоте. Именно в здоровом теле царит нравственная апатия.
В охране я знал человека, который не испугался живого медведя. Зато любой начальственный окрик выводил его из равновесия.

Я сам был очень здоровым человеком. Мне ли не знать, что такое душевная слабость…
Вторая усвоенная мною истина еще банальнее. Я убедился, что глупо делить людей на плохих и хороших. А так же – на коммунистов и беспартийных. На злодеев и праведников. И даже – на мужчин и женщин.

Человек неузнаваемо меняется под воздействием обстоятельств. И в лагере – особенно.
Крупные хозяйственные деятели без следа растворяются в лагерной жизни. Лекторы общества «Знание» пополняют ряды стукачей. Инструкторы физкультуры становятся завзятыми наркоманами. Расхитители государственного имущества пишут стихи. Боксеры – тяжеловесы превращаются в лагерных «дунек» и разгуливают с накрашенными губами.
В критических обстоятельствах люди меняются. Меняются к лучшему или к худшему. Меняются от лучшего к худшему. И наоборот.
Со времен Аристотеля человеческий мозг не изменился. Тем более не изменилось человеческое сознание.
А значит, нет прогресса. Есть движение – в его основе лежит неустойчивость.
Все это напоминает идею переселения душ…
Как видите, получается целый трактат. Может быть, зря я все это пишу? Может, если этого нет в рассказах, то все остальное – бесполезно..?

У нас все по-прежнему. Мать от беспомощности переходит на грузинский язык. Дочка презирает меня за то, что я не умею водить автомашину. Только что звонил Моргулис, просил напомнить ему инициалы Лермонтова…

Я в тот раз останавливался на ужасах лагерной жизни. Неважно, что происходило кругом. Важно, КАК МЫ СЕБЯ при этом чувствуем. Поскольку любой из нас есть то, чем себя ОЩУЩАЕТ.

Я чувствовал себя лучше, нежели можно было предполагать. У меня началось раздвоение личности. Жизнь превратилась в сюжет.

Я хорошо помню, как это случилось. Мое сознание вышло из привычной оболочки. Я начал думать о себе в третьем лице.

Когда меня избивали около Ропчинской лесобиржи, сознание действовало почти невозмутимо:

«Человека избивают сапогами. Он прикрывает ребра и живот. Он пассивен и старается не возбуждать ярость масс… Какие, однако, гнусные физиономии! У этого татарина видны свинцовые пломбы…»

Кругом происходили жуткие вещи. Люди превращались в зверей. Мы теряли человеческий облик – голодные, униженные, измученные страхом.

Мой плотский состав изнемогал. Сознание же обходилось без потрясений.

Видимо, это была защитная реакция. Иначе я бы помер от страха.

Когда на моих глазах под Ропчей задушили лагерного вора, сознание безотказно фиксировало детали.
Конечно, в этом есть значительная доля аморализма. Таково любое действие, в основе которого лежит защитная реакция.
Когда я замерзал, сознание регистрировало этот факт. Причем в художественной форме:
«Птицы замерзали на лету…»
Как я ни мучился, как ни проклинал эту жизнь, сознание функционировало безотказно.
Если мне предстояло жестокое испытание, сознание ТИХО РАДОВАЛОСЬ. В его распоряжении оказывался новый материал.
Плоть и дух существовали раздельно. И чем сильнее была угнетена моя плоть, тем НАХАЛЬНЕЕ РЕЗВИЛСЯ ДУХ.
Даже когда я физически страдал, мне было хорошо. Голод, боль, тоска — все становилось материалом неутомимого сознания.

Фактически я уже писал. Моя литературная деятельность стала дополнением к жизни. Дополнением, без которого жизнь оказывалась совершенно непотребной.
Оставалось перенести все это на бумагу. Я пытался найти слова…

Параллельно я слушал чужие экскурсии. В каждой находил что-то любопытное для себя. Подружился с ленинградскими экскурсоводами. Уже которой год они приезжали в заповедник на лето.

Один из них Володя Митрофанов. Он-то меня и сагитировал. И сам приехал вслед. Хотелось бы подробнее рассказать об этом человеке.

В школьные годы Митрофанов славился так называемой «зеркальной памятью». С легкостью заучивал наизусть целые главы из учебников. Его демонстрировали как чудо-ребенка. Мало того, Бог одарил его неутолимой жаждой знаний. В нем сочетались безграничная любознательность и феноменальная память. Его ожидала блестящая научная карьера.

Митрофанова интересовало все: биология, география, теория поля, чревовещание, филателия, супрематизм, основы дрессировки… Он прочитывал три серьезных книги в день… Триумфально кончил школу, легко поступил на филфак.

Университетская профессура была озадачена. Митрофанов знал абсолютно все и требовал новых знаний. Крупные ученые сутками просиживали в библиотеках, штудируя для Митрофанова забытые теории и разделы науки. Параллельно Митрофанов слушал лекции на юридическом, биологическом и химическом факультетах.

Уникальная память и безмерная жажда знаний – в сочетании – творили чудеса. Но тут выявилось поразительное обстоятельство. Этими качествами натура Митрофанова целиком и полностью исчерпывалась. Другими качествами Митрофанов не обладал. Он родился гением чистого познания.

Первая же его курсовая работа осталась незавершенной. Более того, он написал лишь первую фразу. Вернее – начало первой фразы. А именно: «Как нам известно…» На этом гениально задуманная работа была прервана.
Митрофанов вырос фантастическим лентяем, если можно назвать лентяем человека, прочитавшего десять тысяч книг.

Митрофанов не умывался, не брился, не посещал ленинских субботников. Не возвращал долгов и не зашнуровывал ботинок. Надевать кепку он ленился. Он просто клал ее на голову.

В колхоз не поехал. Взял и не явился без уважительной причины.
Из университета его отчислили. Друзья пытались устроить его на работу. Некоторое время он был личным секретарем академика Фирсова. Поначалу все шло замечательно. Он часами сидел в библиотеке Академии наук. Подбирал для Фирсова нужные материалы. Охотно делился уже имеющимися в памяти сведениями. Престарелый ученый ожил. Он предложил Володе совместно разрабатывать теорию диатонального гидатопироморфизма (или чего-то в этом роде). Академик сказал:

— Записывать будете вы. Я близорук.

На следующий день Митрофанов исчез. Он ленился записывать.
Несколько месяцев бездельничал. Прочитал еще триста книг. Выучил два языка – румынский и хинди.
Обедал у друзей, расплачиваясь яркими пространными лекциями. Ему дарили поношенную одежду…
Затем Митрофанова пытались устроить на Ленфильм. Более того, специально для него утвердили новую штатную единицу: «Консультант по любым вопросам».

Это была редкая удача. Митрофанов знал костюмы и обычаи всех эпох. Фауну любого уголка Земли. Мельчайшие подробности в ходе доисторических событий. Парадоксальные реплики второстепенных государственных деятелей. Он знал, сколько пуговиц было на камзоле Талейрана. Он помнил, как звали жену Ломоносова…

Митрофанов не смог заполнить анкету. Даже те ее разделы, где было сказано: «Нужное подчеркнуть». Ему было лень…
Его устроили сторожем в кинотеатр, — ночная работа, хочешь – спи, хочешь – читай, хочешь – думай. Митрофанову вменялась единственная обязанность. После двенадцати нужно было выключить какой-то рубильник. Митрофанов забывал его выключить. Или ленился. Его уволили…
Впоследствии мы с горечью узнали, что Митрофанов не просто лентяй. У него обнаружилось редкое клиническое заболевание – абулия, то есть полная атрофия воли.

Он был явлением растительного мира. Прихотливым ярким цветком. Не может хризантема сама себя окучивать и поливать…

Наконец Митрофанов услышал о Пушкинском заповеднике. Приехал, осмотрелся. И выяснил, что это единственное место, где он может быть полезен.

Что требуется от экскурсовода? Яркий, впечатляющий рассказ. И больше ничего.

Рассказывать Митрофанов умел. Его экскурсии были насыщены внезапными параллелями, ослепительными гипотезами, редким архивными справками и цитатами на шести языках.

Его экскурсии продолжались вдвое дольше обычных. Иногда туристы падали в обморок от напряжения.
Были, конечно, и сложности. Митрофанов ленился подниматься на Савкину Горку. Туристы карабкались на гору, а Митрофанов стоял у подножья, выкрикивал:
— Как и много лет назад, этот большой зеленый холм возвышался над Соротью. Удивительная симметричность его формы говорит об искусственном происхождении. Что же касается этимологии названия – «Сороть», то она весьма любопытна. Хоть и не совсем пристойна…

Был случай, когда экскурсанты, расстелив дерматиновый плащ, волоком тащили Митрофанова на гору. Он же дольно улыбался и вещал:

— Предание гласит, что здесь стоял один из монастырей Воронича…
В заповеднике его ценили…

Не менее яркой личностью был Стасик Потоцкий. Родился он в городе Чебоксары. До шестнадцати лет не выделялся. Играл в хоккей, не задумываясь о серьезных проблемах. Наконец, с делегацией юных спортсменов попал в Ленинград.

В первый же день его лишила невинности коридорная гостиницы «Сокол». Ему повезло. Она была старая и чуткая. Угостила юниора вином «Алабашлы». Шептала ему, заплаканному, пьяному, влюбленному:

— Гляди-ка, маленький, а ебкий…
Потоцкий быстро уяснил, что на земле есть только две вещи, ради которых стоит жить. Это – вино и женщины. Остальное не заслуживает внимания. Но женщины и вино стоят денег. Следовательно, надо уметь их зарабатывать. Желательно, — без особого труда. И чтобы хорошо платили. И чтобы не угодить в тюрьму…

Он решил стать беллетристом. Прочитал двенадцать современных книг. Убедился, что может писать не хуже. Приобрел коленкоровую тетрадь, авторучку и запасной стержень.

Первое же его сочинение было опубликовано в «Юности». Рассказ назывался «Победа Шурки Чемоданова». Юный хоккеист Чемоданов много возомнил о себе и бросил учебу. Затем одумался. Стал прекрасно учиться и еще лучше играть в хоккей. Произведение заканчивалось так:

« — Главное – быть человеком, Шурка, — сказал Лукьяныч и зашагал прочь.
Шурка долго – долго глядел ему вслед…»
Рассказ был на удивление зауряден. Десятки и сотни его близнецов украшали молодежные журналы. К Потоцкому отнеслись снисходительно. Как провинциальный автор, он, видимо, заслуживал скидки.

В течение года ему удалось напечатать семь рассказов и повесть. Сочинения его были тривиальны, идейно полноценны, убоги. В каждом слышалось что-то знакомое. От цензуры их защищала надежная броня литературной вторичности. Они звучали убедительно, как цитаты. Наиболее яркими в них были стилистические погрешности и опечатки:

«В октябре Мишутке кануло тридцать лет…» (Рассказ «Мишуткино горе».)

«Да будет ему земля прахом! – кончил свою речь Одинцов…» (Рассказ «Дым поднимается к небу».)

« — Не суйте мне белки в колеса, — угрожающе произнес Лепко…» (Повесть «Чайки летят к горизонту».)

Впоследствии Потоцкий говорил мне:

«… Я – писатель, бля, типа Чехова. Чехов был абсолютно прав. Рассказ можно написать о чем угодно. Сюжетов навалом. Возьмем любую профессию. Например, врач. Пожалуйста. Хирург, бля, делает операцию. И узнает в больном – соперника. Человека, с которым ему изменила жена. Перед хирургом нравственная, бля, дилемма. То ли спасти человека, то ли отрезать ему… Нет, это слишком, это, бля, перегиб. В общем, хирург колеблется. А потом берет скальпель и делает чудо. Конец, бля, такой: «Медсестра долго, долго глядела ему вслед…» Или, например, о море, — говорил Потоцкий, — запросто… Моряк, бля, уходит на пенсию. Покидает родное судно. На корабле остаются его друзья, его прошлое, его молодость. Мрачный, он идет по набережной Фонтанки. И видит, бля, парнишка тонет. Моряк, не раздумывая, бросается в ледяную пучину. Рискуя жизнью, вытаскивает паренька… Конец такой: «Навсегда запомнил Витька эту руку. Широкую, мозолистую руку с голубым якорем на запястье…» То есть моряк всегда остается моряком, даже если он, бля, на пенсии…»

Потоцкий сочинял один рассказ в день. У него вышла книга. Она называлась «Счастье трудных дорог». Ее доброжелательно рецензировали, мягко указывая на захолустное происхождение автора.

Стасик решил покинуть Чебоксары. Ему захотелось расправить крылья. Он переехал в Ленинград. Полюбил ресторан «Европа» и двух манекенщиц.
В Ленинграде к его сочинениям отнеслись прохладно. Стереотипы здесь были повыше. ПОЛНАЯ БЕЗДАРНОСТЬ НЕ ОПЛАЧИВАЛАСЬ. ТАЛАНТ НАСТОРАЖИВАЛ. ГЕНИАЛЬНОСТЬ ПОРОЖДАЛА УЖАС. Наиболее рентабельными казались – «явные литературные способности». У Потоцкого не было явных способностей. Что-то мерцало в его сочинениях, проскальзывало, брезжило. Какие-то случайные фразы, отдельные реплики… «Перламутровая головка чеснока…», «Парафиновые ноги стюардессы…» Однако явных способностей не было…

Издавать его перестали. То, что прощалось захолустному новичку, раздражало в столичном литераторе. Стасик запил, и не в «Европе», а в подвалах у художников. И не с манекенщицами, а со знакомой коридорной. (Теперь она продавала фрукты с лотка…)

Так он пьянствовал года четыре. Год отсидел за бродяжничество. Коридорная (она же – работник торговли) покинула его, то ли он избил ее, то ли обокрал…

Его одежда превратилась в лохмотья. Товарищи перестали одалживать рубли и уже не дарили бросовых штанов. Милиция снова грозила тюрьмой за нарушение паспортного режима. Кто-то надоумил его поехать в заповедник. Стасик воспрянул духом. Подготовился. Стал водить экскурсии. Причем водил неплохо. Главным его козырем была доверительная интимность:
«Личная трагедия Пушкина и сейчас отзывается в нас мучительной душевной болью…»

Потоцкий украшал свои монологи фантастическими деталями. Разыгрывал в лицах сцены дуэли. Один раз даже упал на траву. Заканчивал экскурсию таинственным метафизическим измышлением:

«Наконец после долгой и мучительной болезни великий гражданин России скончался. А Дантес все еще жив, товарищи…»

То и дело он запивал, бросая работу. «Бомбил» по гривеннику нам крыльце шалмана. Собирал пустые бутылки в кустах. Спал на треснувшей могильной плите Алексея Николаевича Вульфа.

Капитан милиции Шатько, встречая его, укоризненно говорил:

«Потоцкий, вы своим обликом нарушаете гармонию здешних мест…»
Затем Потоцкий выдумал новый трюк. Он бродил по монастырю. Подстерегал очередную группу возле могилы. Дожидался конца экскурсии. Отзывал старосту и шепотом говорил:

«Антр ну! Между нами! Соберите по тридцать копеек. Я укажу вам истинную могилу Пушкина, которую большевики скрывают он народа».

Затем уводил группу в лес и показывал экскурсантам невзрачный холмик. Иногда какой-нибудь дотошный турист спрашивал:

— А зачем скрывают настоящую могилу?
— Зачем? – сардонически усмехался Потоцкий. – Вас интересует зачем? Товарищи, гражданина интересует – зачем?
— Ах да, я понимаю, понимаю, — лепетал турист…

Между делом я прочитал Лихоносова. Конечно, хороший писатель. Талантливый, яркий, пластичный. Живую речь воспроизводит замечательно. (Услышал бы Толстой подобный комплимент!) И тем не менее в основе – безнадежное, унылое, назойливое чувство. Худосочный и нудный мотив: «Где ты, Русь?! Куда все подевалось?! Где частушки, рушники, кокошники?! Где хлебосольство, удаль и размах?! Где самовары, иконы, подвижники, юродивые?! Где стерлядь, карпы, мед, зернистая икра?! Где обыкновенные лошади, черт побери?! Где целомудренная стыдливость чувств?!.»

Голову ломают:

«Где ты, Русь?! Куда девалась?! Кто тебя обезобразил?!»
Кто, кто… Известно кто…
И нечего тут голову ломать…»

ИЗ КНИГ СЕРГЕЯ ДОВЛАТОВА «ЗОНА» И «ЗАПОВЕДНИК»

18. ВМЕСТО ПОСЛЕСЛОВИЯ к 14-му альбому

— Я не совсем понимаю, — произнесла хорошенькая девочка. – Вы хотите, чтобы мы были умными, то есть согласно вашему же афоризму, мыслили и чувствовали так же, как и вы. Но я прочла все ваши книги и нашла в них только отрицание. Никакой позитивной программы. С другой стороны, вам хотелось бы, чтобы мы работали на благо людей. То есть фактически на благо тех грязных и неприятных типов, которыми наполнены ваши книги. А ведь вы отражаете действительность, правда?

Виктору показалось, что он нащупал, наконец, дно под ногами.

— Видите ли, — сказал он, — под работой на благо людей я как раз понимаю превращение людей в чистых и приятных. И это мое пожелание не имеет никакого отношения к моему творчеству. В КНИГАХ Я ПЫТАЮСЬ ИЗОБРАЗИТЬ ВСЕ, КАК ОНО ЕСТЬ, я не пытаюсь учить или показывать, что нужно делать. В лучшем случае я показываю объект приложения сил, обращаю внимание на то, с чем нужно бороться. Я не знаю, как изменять людей, если бы я знал, я был бы не модным писателем, а великим педагогом или знаменитым психосоциологом. Художественной литературе вообще противопоказано поучать или вести, предлагать конкретные пути или создавать конкретную методологию. Это можно видеть на примере крупнейших писателей. Я преклоняюсь перед Львом Толстым, но только до тех пор, пока он является своеобразным, уникальным по отражательному таланту зеркалом действительности. А как только он начинает учить меня ходить босиком или подставлять щеку, меня охватывает жалость и тоска… Писатель – это прибор, показывающий состояние общества, и лишь в ничтожной степени – орудие для изменения общества. История показывает, что общество изменяют не литературой, а реформами или пулеметами, а сейчас еще и наукой. Литература в лучшем случае показывает, в кого надо стрелять или что нуждается в изменении… — Он сделал паузу, вспомнив о том, что есть еще Достоевский и Фолкнер. Но пока он придумывал как бы ввернуть насчет роли литературы в изучении подноготной индивидуума, из зала сообщили:

— Простите, но все это довольно тривиально. Дело ведь не в этом. Дело в том, что изображаемые вами объекты совсем не хотят, чтобы их изменяли. И потом они настолько неприятны, настолько запущены, так безнадежны, что их не хочется изменять. Понимаете, они не стоят этого. Пусть уж себе догнивают – они ведь не играют никакой роли. На благо кого же мы должны, по-вашему, работать?

— Ах вот вы о чем! – медленно сказал Виктор.

До него вдруг дошло: Боже мой, да ведь эти сопляки всерьез полагают, будто я пишу только о подонках, что я всех считаю подонками, но они же ничего не поняли, да и откуда им понять, это же дети, странные дети, болезненно умные дети, но всего лишь дети, с детским жизненным опытом и с детским знанием людей плюс куча прочитанных книг, с детским идеализмом и с детским стремлением разложить все по полочкам с табличками «плохо» и «хорошо». Совершенно как братья – литераторы…

— Меня обмануло, что вы говорите, как взрослые, — сказал он. – Я даже забыл, что вы – не взрослые. Я понимаю, что непедагогично – так говорить, но говорить это приходится, иначе мы никогда не выпутаемся. Все дело в том, что вы, по-видимому, не понимаете, как небритый, истеричный, вечно пьяный мужчина может быть замечательным человеком, которого нельзя не любить, перед которым преклоняешься, полагаешь за честь пожать его руку, потому что он прошел через такой ад, что и думать страшно, а человеком все-таки остался. Всех героев моих книг вы считаете нечистыми подонками, но это еще полбеды. Вы считаете, будто и я отношусь к ним так же, как вы. Вот это уже беда. Беда в том смысле, что так мы никогда не поймем друг друга.

Черт его знает, какой реакции он ожидал на свою благодушную отповедь. То ли они начнут смущенно переглядываться, или лица их озарятся пониманием, или некий вздох облегчения пронесется по залу в знак того, что недоразумение благополучно разъяснилось, и теперь можно все начинать сначала, на новой, более реалистической основе… Во всяком случае, ничего этого не произошло. В задних рядах снова встал мальчик с библейскими глазами и спросил:

— Вы не могли бы нам сказать, что такое прогресс?

Виктор почувствовал себя оскорбленным. Ну конечно, подумал он. А потом они спросят, может ли машина мыслить и есть ли жизнь на Марсе. Все возвращается на круги своя.

— Прогресс, — сказал он, — это движение общества к такому состоянию, когда люди не убивают, не топчут и не мучают друг друга.

— А чем же они занимаются? – спросил толстый мальчик справа.

— Выпивают и закусывают квантум сатис, — пробормотал кто-то слева.

— А почему бы и нет? – сказал Виктор. – История человечества знает не так уж много эпох, когда люди могли выпивать и закусывать квантум сатис. Для меня прогресс – это движение к состоянию, когда не топчут и не убивают. А чем они там будут заниматься – это, на мой взгляд, не так уж существенно. Если угодно, для меня прежде всего важны необходимые условия прогресса, а достаточные условия – дело наживное…

— Разрешите мне, — сказал Бол-Кунац. – Давайте рассмотрим такую схему. Автоматизация развивается в тех же темпах, что и сейчас. Тогда через несколько десятков лет подавляющее большинство активного населения Земли выбрасывается из производственных процессов и сферы облуживания за ненадобностью. Будет очень хорошо: все сыты, топтать друг друга не к чему, никто друг другу не мешает… и никто никому не нужен. Есть, конечно, несколько сотен тысяч человек, обеспечивающих бесперебойную работу старых машин и создания машин новых, но остальные миллиарды друг другу просто не нужны. Это хорошо?

— Не знаю, — сказал Виктор. – Вообще-то это не совсем хорошо… Это как-то обидно… Но должен вам сказать, что это все-таки лучше, чем то, что мы видим сейчас. Так что определенный прогресс все-таки на лицо.

— А вы сами хотели бы жить в таком мире?

Виктор подумал.

— Знаете, — сказал он, — я его как-то плохо себе представляю, но если говорить честно, то было бы не дурно попробовать.

— А вы можете представить себе человека, которому жить в таком мире категорически не хочется?

— Конечно, могу. Есть люди, и я таких знаю, которые там бы заскучали. Власть там не нужна, командовать некем, топтать незачем. Правда, они вряд ли откажутся – все-таки это редчайшая возможность превратить рай в свинарник… или в казарму. Они бы этот мир с удовольствием разрушили… Так что, пожалуй, не могу.

— А ваших героев, которых вы так любите, устроило бы такое будущее?

— Да, конечно. Они обрели бы там заслуженный покой.

Бол-Кунац сел, зато встал прыщавый юнец и, горестно кивая, сказал:

— Вот в этом все дело. Не в том дело, понимаем ли мы реальную жизнь или нет, а в том дело, что для вас и ваших героев такое будущее вполне приемлемо, а для нас – это могильник. Конец надежд. Конец человечества. Тупик. Вот потому-то мы и говорим, что не хочется тратить силы, чтобы работать на благо ваших жаждущих покоя и по уши перепачканных типов. Вдохнуть в них энергию для настоящей жизни уже невозможно. И как вы там хотите, господин Банев, но вы показали нам в своих книгах – в интересных книгах, я полностью «за», — показали нам не объект приложения сил, а показали нам, что объектов для приложения сил в человечестве нет, по крайней мере – в вашем поколении… Вы сожрали себя, простите, пожалуйста, вы растратили себя на междоусобные драки, НА ВРАНЬЕ И НА БОРЬБУ С ВРАНЬЕМ, КОТОРУЮ ВЫ ВЕДЕТЕ, ПРИДУМЫВАЯ НОВОЕ ВРАНЬЕ… Как это у вас поется: «правда и ложь, вы не так уж не схожи, вчерашняя правда становится ложью, вчерашняя ложь превращается завтра в чистейшую правду, в привычную правду…» ВОТ ТАК ВЫ И МОТАЕТЕСЬ ОТ ВРАНЬЯ К ВРАНЬЮ. Вы просто никак не можете поверить, что ВЫ УЖЕ МЕРТВЕЦЫ, что вы своими руками создали мир, который стал для вас надгробным памятником. Вы гнили в окопах, вы взрывались под танками, а кому от этого стало лучше? Вы ругали правительство и порядки, как будто вы не знаете, что ЛУЧШЕГО ПРАВИТЕЛЬСТВА И ЛУЧШИХ ПОРЯДКОВ ВАШЕ ПОКОЛЕНИЕ… ДА ПОПРОСТУ НЕДОСТОЙНО. Вас били по физиономии, простите, пожалуйста, а вы упорно долбили, что человек по природе добр… или, того хуже, что человек – это звучит гордо. И кого вы только не называли человеком!..

Прыщавый оратор махнул рукой и сел. Воцарилось молчание, затем он снова встал и сообщил:

— Когда я говорил «вы», я не имел в виду персонально вас, господин Банев.

— Благодарю вас, — сердито сказал Виктор.

Он ощущал раздражение: этот прыщавый сопляк не имел права говорить так безапелляционно, это наглость и дерзость… дать по затылку и вывести за ухо из комнаты. Он ощущал неловкость – многое из сказанного было правдой, и он сам думал так же, а теперь попал в положение человека, вынужденного защищать то, что он ненавидит. Он ощущал растерянность – непонятно было, как вести себя дальше, как продолжать разговор и стоит ли вообще продолжать… Он оглядел зал и увидел, что его ответа ждут, что Ирма ждет его ответа, что все эти розовощекие и конопатые чудовища думают одинаково, и прыщавый наглец только высказал общее мнение и высказал его искренне, с глубоким убеждением, а не потому что прочел вчера запрещенную брошюру, что они действительно не испытывают ни малейшего чувства благодарности или хотя бы элементарного уважения к нему, Баневу, за то, что он пошел добровольцев в гусары, и ходил на «рейнметаллы» в конном строю, и едва не подох от дизентерии в окружении, и резал часовых самодельным ножом, а потом, уже на гражданке, дал по морде спецуполномоченному, который предложил ему подписать донос, и шлялся без работы с дырой в легких, и спекулировал фруктами, хотя ему предлагали очень выгодные должности… А почему, собственно, они должны уважать меня за все это? Что я ходил на танки с саблей наголо? Так ведь надо быть идиотом, чтобы иметь правительство, которое довело армию до подобного положения… Тут он содрогнулся, представив себе, какую ОГРОМНУЮ МЫСЛИТЕЛЬНУЮ РАБОТУ должны били проделать эти птенцы, чтобы придти к выводам, к которым взрослые приходят, ободрав с себя всю шкуру, обратив душу в развалины, исковеркав свою жизнь и множество соседних жизней… да и то не все, а только некоторые, а большинство и до сих пор считает, что все было правильно и очень здорово, и если понадобится – готовы начать все сначала… Неужели все-таки настали новые времена? Он глядел в зал почти со страхом.

ИЗ ПОВЕСТИ «ХРОМАЯ СУДЬБА» БРАТЬЕВ СТРУГАЦКИХ

Эти 18 не моих текстов я бы очень хотел вставить в двухтомник моих стихов… Именно эти тексты, — и ни какие иные. Почему? А вы их прочтите – и сами все поймете. Это чисто мировоззренческие тексты.
А в отношении финансов – сначала нужно понять – какими силами все мы обладаем для того, чтоб С УСПЕХОМ ЭТОТ ПРОЕКТ ЗАПУСТИТЬ и ПОЛНОСТЬЮ РЕАЛИЗОВАТЬ.

Все фото из открытых источников

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *